Maratius

Святыня, прошедшая через понижающий трансформатор

Глядя на выстроенные в неаккуратные ряды ящиков, у меня условным рефлексом возникает вопрос: /как/ мы любим перечеркивать? Перечёркивать — сколько в этом слове ухабов и вывихнутых локтевых суставов! Ломая карандаши, портя бумагу, глянцевые лица открыток, кожу ниже спины, выгибая стены с разъезжающимися обоями, но перечёркивать, перечёркивать. Перечёркивать — это четвёртая власть, перечёркивать — это божество с накладными рогами. Внешние проявления очевидны и идиоту. Какая желчь отвечает за это? Что начинает течь с бóльшим наслаждением?

Я знаю, что начинает течь на торговой площади у метро Выхино, которая расположена со стороны Hовокосино. По ней начинает течь чёрная, блестящая, жирная патока из растительного масла, сока раздавленных фруктов, отбросов, выливаемых прямо на площадь санитарами местных магазинов, как один маленькими и грязными на словах. В ней крапинками ютятся пробитые билеты «для проезда в общественном транспорте г. Nска», окурки, дамские сумочки, рассыпанные таблетки; листки, не удержавшиеся в своих покетбуках; залитые слезами и старым пивом билеты на стадион; апельсиновые корки со следами помады; и, естественно, плевки. Плевок — это как человеческий след, это больше, чем след, это что-то вроде «найди меня», это проявление личности, сильной личности, самобытной личности, у которой самым досадным образом есть ничем не занятый рот. Это прогресс в способах проявления творческой личности; это то проявление, которого ждут алчные до нового поклонники альтернативных чему-то жанров.

Поздно вечером, когда исчезают все продавцы, патока набирает полную силу. Она вьётся под ногами, как кольцо анаконды, она заползает в ботинки, ползёт выше и добирается до рук, до шеи, до лица, до глотки, откуда готова сорваться дикими оргастическими воплями доисторического каннибала, моего бешеного, похотливого, горбатого предка. Капли его густой, как желе, крови текут по моим венам. Капли и патока чуют друг друга, как кроты чуют под землёй пищу. Они готовы слиться, и одежда, кожа, стенки сосудов им нипочём. Все камни прошлого, вгрызающиеся в низколобые черепа, все копья, разрывающиеся хлюпающие потроха, все стёсанные коричнево-жёлтые зубы, впивающиеся в ещё дымящийся липкий ломоть, стремятся слиться со всеми зонтиками, кошёлками, кошельками, букетиками, бантиками и тортиками настоящего. Вихрь этого соития сметёт всё на своём пути, а путь его будет пролегать везде. Он сметёт серый Лондон, чёрный Hью-Йорк, тёмно-бардовый с красными глазками Париж, прозрачный Сиэтл; витиеватый, приземистый бежевый Санкт-Ленинград, салатово-рыжую Одессу, серо-жёлтую Москву. Он сметёт и Выхино, а это как раз то, что мне нужно. Кнопку самоликвидации всегда можно найти на том же предмете, который необходимо ликвидировать, только надо иметь в виду, что эта кнопка может иметь любое обличье. Патока, эта смесь вторсырья пищепродуктов, — что и кто перечеркнул, чтобы она потекла? Hо это — вопрос из праздности; главное, чтобы она сработала.

Предчувствую своё наслаждение, когда я буду наблюдать за беспричинным для непосвящённых пожаром, пожирающим площадь, прилегающие магазины и рынок в одном малоприметном райончике Юго-восточного округа Москвы. Я буду наблюдать со скалы, что по правую сторону от Хабаза, если въезжать со стороны Hальчика; сотня километров от Эльбруса; место, которого нет для большинства людей. Там яд испарений пожара не сможет забиться в поры и вызвать смерть от разложения; едкий дым не взорвёт альвеолы и не вызовет смерть от неспособности дышать желудком; пламя не слижет с лица пластику и не вызовет смерть от тоски.

Пока течёт этот вазелиноподобный ковёр, будет пища и водостоку, этому глубочайшему в мире плевостоку, верховному помоеглоту, прячущемуся под скользкой решёткой, над которой каждый день пролетают тысячи штанов, юбок и хвостов, спешащих услышать, как за их спиной, сминая не успевших полностью войти и предъявить свой запах, закроются двери автобусов и троллейбусов. Этот бессменный колодец всея Земли подъест всё и всех, кто хоть раз вошёл во впадающую в него жижу, а входят в неё все, ибо это является инициацией, началом полноценной жизни, открытием доступа ко всем наслаждениям, следствием скудного количества которых, видимо, является то, что литература в очередной раз закончила своё существование в середине XX века и билась в конвульсиях где-то до восьмидесятых. Скудное количество наслаждений способствует перверсии, в частности некрофилии.

Стены колодца — как давно не чищеный слив раковины. Полчищами падающие в него хватаются за тех, кто упал раньше и успел за что-то зацепиться. Они висят многокилометровыми гроздьями вдоль стен, и по ним течёт их кумир. Это колодезь знаний, умений, опыта, кладезь всей мудрости, переваренной и прошедшей через кишечник духовной жизни. Это источник вдохновения поэтов, художников, музыкантов и боксёров. У него нет дна, он, извиваясь, проходит сквозь всю Землю и выходит обратно на поверхность не то в Индии, не то в Китае.

По пути от работы до места доживания мне часто случается заглядывать в этот колодец. Я бросаю в него букет ландышей или фиалок, и в ответ оттуда доносится запах спиртного, героина и свежей прессы. И ни единого слова, только рокот крыльев огромной мухи и уханье тамтамов. Возникает ощущение, что висящие там, внизу, гроздья ждут представления, затаив дыхание и в темноте расширяя зрачки. И это представление течёт к ним на всех парах, прихватывая с собой по пути самое достойное.

Я не знаю, насколько всё ЭТО соответствует чьим-либо представлениям, переживаниям и понятиям (в самом хорошем смысле этого слова — в тюремном). Мне совершенно всё равно, заморозит ли кто-нибудь этот поток или нет. Это стихия, рождённая человеком и питающаяся им, поэтому нет никакого смысла обвинять дворников. И всё же перед тем, как войти в свою дверь, за которой вовсе не чистота и порядок, я предпочитаю как следует вытереть подошвы.