Изменить стиль страницы

— Не знаю, черт возьми, как это называется, и знать не хочу. Это не убийство — в сущности, Муни прав, она уже мертва: просто теперь мы можем назначить день, когда она…

— Господи, хоть раз в жизни прекратите болтать! — слышится вдруг голос Мелани. А я и не заметила, что она здесь — стоит в дверях, и ее хрупкая фигурка содрогается от гнева. — Говорить здесь не о чем. Спорами-разговорами делу не поможешь. Лотта страдает, вы должны прекратить ее страдания — вот и все. Мне в Бутле многие пациентки говорили: «Миссис Ребик, ваш покойный свекор помог отойти в мир иной моему отцу», или матери, или кому-нибудь там еще. Ваш отец так поступал и не стыдился — что вам еще нужно?!

На реку опускается тьма. В незанавешенных окнах сияют огни Биркенхеда, лежат в темной воде глубокие тени судов. Все вокруг умирает, жители Ливерпуля откочевывают на юг; пройдет несколько лет — и район доков, и пристань, и почернелые склады на побережье, и подъемные краны, и пирс, и два собора, огромные и неуклюжие, словно неповоротливые звериные туши, станут призраками мертвого города.

В моей истории нет места волшебству. Не будет ни ангелов, порхающих над могилой, ни единорогов, ни русалок, ни привидений, ни демонов, ни фей, ни волшебников, ни колдунов — вообще никакого духовного мира. Здесь, в порту и на реке, действуют только железные законы приливов и отливов.

Мы проговорили всю ночь напролет — о мире и о мировом зле, о прошлом, о детстве, о родителях и о том, как они — каждый по-своему — нас любили.

— Помнишь, как мама пришла на родительское собрание в соломенной шляпке?

— Из черно-белой соломки. Ага, помню.

— И с черно-белыми бусами на шее.

— Ты на нее долго злился, верно?

— И до сих пор злюсь! Еще бы — друзья мне после этого проходу не давали!

— А помнишь, как в Эйнсдейле ты спихнул меня с дюны?

— Сама виновата — нечего было швырять в меня песком.

— Я кубарем скатилась с самой вершины. Когда приземлилась, у меня рот был полон песку. Мама завизжала от страха, а папа рассмеялся и сказал:«Не сахарная, не растает!» Но она до самого вечера глаз с меня не спускала.

— Да, ты всегда была маминой дочкой.

Как мама может умереть? Она всегда с нами: самая красивая, самая добрая, лучшая мама на свете. Мама после обеда ложится вздремнуть, задернув занавески, пока ее не разбудит пароходный сигнал или гудок приближающегося поезда на Грассендейл. Мама склоняется над поваренной книгой Робера Карье: «Сегодня на ужин у нас будет эльзасский луковый пирог — иди сюда, Алике, посмотри, вот он на картинке». Мама в зоопарке перед клеткой зебры: «Смотри, Сэм, какая полосатая лошадка! Видишь, она кушает». Мама ведет бухгалтерию: «Саул, в апреле мы продали на четырнадцать процентов больше крема, чем в марте. И это еще не все: я получила заказ из-за границы!

Одна дама из Парижа пишет, что получила флакон нашего крема в подарок от родственницы из Хэмпшира — ей очень понравилось, и она хочет купить еще. Саул, мы становимся международной фирмой!» Мама изучает документы по репарациям, и пепел с ее сигареты падает на бумагу. Мама целует меня на ночь, оставляя на щеке пятнышко губной помады: от ее шеи и запястий сладко пахнет парфюмом «Блю Грасс», от ее дыхания — фиалками. Мама сердится: «Дрянной мальчишка! Еще раз так сделаешь — я тебе по щекам надаю!» В дверях, закрывая свет, вырастает фигура отца: «Лотта, на два слова». Мама и папа скрываются за закрытой дверью; мама стонет и всхлипывает, и шестилетний Сэм начинает колотить кулачком в дверь: «Папа, зачем ты бьешь маму?» Дверь приоткрывается: мама в вышитой ночной рубашке, раскрасневшаяся, растрепанная: «Сэм, немедленно иди спать, а то рассержусь. С чего ты взял, что папа меня бьет? Ничего подобного».

— Давай прокатимся по городу, — говорит мне Сэм на следующее утро.

И мы едем прочь от моря — по проезду с односторонним движением на Лайм-стрит, мимо католического собора, увенчанного стальным терновым венцом, через печально известный Токстет, мимо Фолкнер-сквер, белые георгианские особняки которой кажутся твердынями, возведенными в борьбе с хаосом, мимо Сефтон-парка, где в оранжерее, в кружевной тени пальм я когда-то целовалась с мальчишками, вдоль по Смитдаун-роуд, мимо больницы и ее неизбежного продолжения — кладбища. По Пенни-лейн, по пустым бульварам, окаймленным вишневыми деревьями — в этом году они на удивление рано расцвели. Через Спик, мимо автомобильного завода в Хейлвуде, к мосту Ранкорн, низко нависшему над мутными водами Мерси. И все, что я вижу, словно простирает ко мне руки, восклицая на разные голоса: «Помнишь? Помнишь? Ну неужели не помнишь?»

Разумеется, помню — я ничего не забыла. Помню, как носилась по этим улицам — пятнадцатилетняя девчонка, бесстрашная, потому что никто еще не научил меня бояться. Вот я в джинсовой мини-юбке и спортивных туфлях бегу к автобусу, зажав под мышкой теннисную ракетку: волосы мои развеваются на ветру, под свитерком уже тяжело круглятся груди — нетерпеливая, порывистая, каждую секунду готовая рассмеяться или удариться в слезы… Я вижу ее, эту девочку: сейчас она обернется — и встретится взглядом со мной. Так, значит, она еще в Ливерпуле? Я-то думала, той бесшабашной девчонки давно нет на свете: она растаяла в прошлом, оттесненная иными, более зрелыми «я»… Но нет, оказывается, она все еще здесь. И, как и тридцать пять лет назад, стремится за море — ибо для чего даны нам мечты, как не для того, чтобы всегда желать чего-то большего?

Сэм, разумеется, в своем стиле.

— Сэм, ты еще не бросил курить? — Не-а.

— Дай-ка сигаретку.

— Тоже куришь?

— А почему бы и нет?

— Опасное это дело. Курить можно, только когда у власти лейбористы. Потому что консерваторы тайком повышают в сигаретах уровень никотина, и ты в десять раз быстрее зарабатываешь рак легких. Точно тебе говорю!

— И зачем же консерваторы травят собственных избирателей, а, Сэм?

— Борьба с безработицей. В Англии избыток рабочих рук, производству столько людей не нужно. Конечно, избирателей тоже становится меньше — но что делать? Со временем все окупится. Вот ты замечала, что при консерваторах кривая безработицы резко пошла вниз? Потому что все безработные перемерли от рака легких. Ничего, сейчас у власти лейбористы, так что кури на здоровье.

— Спасибо, Сэм, успокоил.

Мы выбираемся из машины, полной грудью вдыхаем вонючий индустриальный воздух: автомобильный завод, химические заводы, фабрика картофельных хлопьев. С залива дует пронзительный ледяной ветер.

— Как холодно! — говорю я.

— Просто свежо. Ты там, во Франции, совсем неженкой стала.

На подходе к реке пахнет илом и тиной. Мост над нами чуть вздрагивает. На том берегу лежит Чешир — почти что другая страна.

— Через море в Ирландию… — напевает мой брат. Я спрашиваю:

— Ты когда-нибудь был в Ирландии?

— Нет, не был.

— Я тоже. Интересно, как там?

— Понятия не имею. Никогда об этом не задумывался. Алике, что же нам делать?

— Надо согласиться.

— Знаю. Ты права.

— Мелани права.

— Она всегда права.

— Хорошая у тебя жена.

— Ага, все так говорят.

— Как тебе это удалось?

— Что?

— Сначала — найти себе такую классную жену. Потом — ее удержать.

— Думаю, все дело в твердости характера.

— Ее или твоего?

Но вместо ответа он говорит:

— Пошли отсюда. Незачем тебе бродить по грязи и губить дорогие туфли. Поехали домой.

Вернувшись, мы позвонили Муни.

— Действуйте, — сказал Сэм.

— Ваша сестра знает? Она согласна?

— Да, и жена тоже. Мы все обдумали, обсудили и решили согласиться.

— Тогда я бы вам посоветовал позвонить в синагогу — много времени это не займет, а вы, думаю, захотите устроить похороны в тот же день.

Мэри О'Дуайер ввела матери инъекцию морфина. Мы сидели рядом и смотрели. Игла вошла в бедро матери, и в этот миг… Нет, не побелели розы на занавесках, не иссякла вода в стакане, где уже пять недель хранились мамины зубы. Мы в Ливерпуле: здесь нет места сказкам, и чудеса — если они все-таки случаются — не похожи на слащавые фантазии из детских книжек. И все-таки порой происходит такое, чего я объяснить не могу.