Изменить стиль страницы

Цадкин неприязненно молчал.

— Пожалуй, Джек, погребу-ка я отсюда, — сказал Джин.

— Гуляйте, гуляйте, дело молодое, — буркнул Цадкин, а мисс О'Флаэрти разочарованно отвернулась.

Джин вышел из парка, окинул взглядом широкую площадь вокруг метро «Сокольники». Купол ультрамодернистских выставочных павильонов и купола старинной церкви с золотыми звездами по глазури, станция метро и желтые покосившиеся двухэтажные домики странное здание в виде шестеренки, конструктивизм двадцатых годов, неуклюжая пожарная каланча конца прошлого века, многоэтажные новостройки, краны и рядом деревянные заборчики дач — чудом сохранившиеся островки почти сельской жизни, обтекаемые интенсивным уличным движением, — Москва продолжала поражать его, хотя он был здесь уже две недели.

Все-таки это было чудо — Джин Грин в Москве! Он ходит по улицам, разговаривает с продавщицами, с дворниками, с шоферами такси, с милиционерами, все его считают русским, не церемонятся, не замыкаются, не тащат его на Лубянку. Никому и в голову не приходит, кто он такой.

Думал ли он об этом в Брагге или в той чудовищной «Литл Раша»? Думал ли он об этом, когда «отдавал концы» в госпитале спецвойск в Ня-Транге?

Все эти дни в нем жило чувство открытия нового мира — вернее, ожившего вдруг глубинного сна, такого сна, который мучительно вспоминаешь утром и ничего не можешь вспомнить, хотя прекрасно знаешь, что он был огромный, наполненный звуками, красками, запахами, людьми и чувством.

Все это путешествие в Россию было для Джина фантастическим, гораздо более диковинным, чем джунгли Вьетнама. В конце концов флора и фауна джунглей были досконально изучены в Форт-Брагге и на Окинаве; в конце концов джунгли соответствовали тому, что он усвоил на занятиях; тогда как зловещая «Литл Раша» так же походила на настоящую Россию, на Советский Союз, как чучело орла на живого орла, как нарисованная яичница на яичницу настоящую, трескучую, в пузырях.

Джин вспомнил первое ощущение России, первое ошеломление, и этим первым ощущением был, конечно, язык.

Когда открылись люки «боинга» и рабочий с подъезжающего трапа гаркнул нечто русское, непереводимое, когда носильщики, служащие аэропорта, таксисты, прохожие, девушки, старухи, дети, все вокруг заговорили вдруг по-русски, он неожиданно с невероятной болью и тревогой почувствовал ощущение родины.

Всю жизнь русский язык был для него языком замкнутого круга людей, в основном интеллигентных людей. Он казался ему каким-то изысканно-печальным анахронизмом, каким-то странным пузырем, сохранившимся в море бурлящей, искрящейся, деловой, пулеметной, хамской, грубовато-дружелюбной американской речи.

И вдруг, вдруг… все переменилось, и мир, «прекрасный и яростный мир» заговорил по-русски, с отцовскими и материнскими интонациями, а английский съежился до минимальных размеров, как проколотый баллон.

Потом начались блуждания по Москве, Джин почти не спал. Он мог круглые сутки ходить по этому прекрасному городу пращуров, ему хотелось видеть его и ранним пустынным утром, и в часы «пик», и ночью, и на закате.

Все самые малые мелочи поражали его, и, главное, поражала его естественность жизни этого многомиллионного города, естественность встреч, ссор, прогулок, драк, поцелуев, бесед, споров, торопливости, медлительности, деловитости, дуракаваляния. Все заранее продуманные схемы России расползались на глазах.

И где-то здесь, в людском море, ходил его брат. Брат… Человек одной с ним и Натали крови, какой-то неведомый Гринев. Если бы можно было взяться за поиски!

Пользуясь своей свободой «спука», независимым отношением к выставке и мистеру Цадкину, Джин почти все время проводил на московских улицах и всегда выдавал себя за русского, за коренного москвича. Это доставляло ему какую-то странную тайную радость.

Оторвав наконец взгляд от глазурных куполов церкви, Джин вздохнул, выбросил окурок сигареты и, чувствуя незнакомое расслабляющее волнение, направился к телефонной будке. Он набрал восьмизначный номер, покрылся испариной, сжал кулаки, и частые гудки занятости даже обрадовали его. Он вышел из будки, поднял руку. От стоянки тут же отделилось такси.

— К «Националю», шеф, — сказал Джин.

— К «Националю»? — весело сказал шофер. — Сделаем.

Глава двадцать пятая.

Черно-белое кино

Он долго выпрашивал у профессора разрешение на самостоятельную операцию и вот наконец-то услышал долгожданное:

— Ладно, сделайте аппендэктомию. Случай не запущенный.

Все было бы прекрасно, если б не странная повестка с приглашением явиться на Кузнецкий мост.

Вскоре раздался телефонный звонок:

— Будьте любезны товарища Рубинчика.

— Я вас слушаю.

— С вами говорит старший лейтенант Васюков из Комитета госбезопасности. Вы получили нашу повестку?

— Но у меня в девять операция.

— Оперируют вас?

— Нет. Я оперирую. Очень серьезный случай.

— Тогда приходите не в девять, а к двенадцати.

— А можно завтра?

— У нас тоже серьезный случай.

— Лады.

— Что? — В голосе Васюкова зазвучала нотка удивления.

— Лады, говорю, хорошо…

— Не опаздывайте. Пожалуйста, не забудьте взять с собой паспорт.

Марк положил трубку и долго сидел молча. Неужели снова всплыла старая хайфонская история? Казалось бы, последний разговор с капитаном два года тому назад подытожил все. Он был допущен в ординатуру, начал было забывать все, с чем так трудно расставался: море, товарищей по кораблю, стоянки в далеких портах, Фуонг и его… того типа… Жеку… И вот все начинается сначала.

К счастью, Марк был человеком, склонным к положительным эмоциям. Он включил транзистор, напал на след джазовой музыки — из Лондона передавали «Новые ритмы Орнета Коулмэна». Под музыку он перечитал конспект лекции профессора Синельникова «Гнойные аппендициты», плотно поужинал и лег спать.

Утром Марк сделал зарядку по системе йогов — это было его последнее увлечение, а к девяти часам он уже начал «мыться» в малой операционной.

Марк «мылся», как заправский хирург, долго и тщательно. Это ему нисколько не мешало заметить операционной сестре Ниночке, что она «полная прелесть», «мечта холостяка», «очаровательный пороховой погреб» и так далее.

Он угомонился только после того, как опустил руки в таз с дезраствором.

Но, склонившись над больным, он все же сообщил:

— Я тот редкий экземпляр, который в Арктике, глядя в зеркало, сам себе делал аппендэктомию. Дважды терял сознание, но, как видите, остался жив и теперь оперирую вас.

Марк прооперировал больного легко и уверенно. Быстро обнаружил и удалил червеобразный отросток, сделал шов и, приняв как должное восхищенный взгляд Нины, вышел, неся впереди себя, как вазу, свои драгоценные руки, чуть согнутые в локтях.

Старший лейтенант Васюков ждал его в вестибюле.

— Товарищ Рубинчик?

— Да, это я…

— Паспорт!

Он протянул паспорт Марка в высокое окно бюро пропусков, сказав сержанту:

— Ко мне! — предъявил часовому пропуск, свое удостоверение, и они вошли в лифт.

— Хорошая погода, — сказал Марк.

— Тепло, — сказал Васюков.

Больше они ни о чем не разговаривали.

В просторном кабинете висел портрет Дзержинского. Кремовые шторы высоких окон, выходящих на солнечную сторону, были полуприспущены.

— Сергей Николаевич, — представился старший лейтенант.

— Марк Владимирович! Очень приятно.

— Как прошла операция?

— Нормально. Обычный вариант, без гноя и перитонита. Я быстро нашел червеобразный отросток и удалил его.

— Давно работаете ординатором?

— Скоро год.

— Делаете сложные операции?

— Пока нет. Но готов к ним.

— Скажите, Марк Владимирович, вам вспоминается Хайфон? — Сергей Николаевич открыл папку, лежащую перед ним. — Ведь он тогда мог вас запросто убить. Пожалел, что ли?

— Не знаю.

— Какие у вас последние анализы крови? Есть ли в крови изменения?

— Все в норме.