Изменить стиль страницы

— Это можно только ночью. Но лучше бы предупредить, а то Жук убьет тебя, взволновалась Динка.

— Убьет? — с интересом переспросил Леня и засмеялся: — За что же он меня убьет?

— Убьет, — упрямо повторила Динка. — Потому что эта хата — их крепость, единственное убежище, о котором не должны знать люди. По ночам они отпугивают всех скрипкой, а Жук не знает тебя, он не знал и меня…

Динка вдруг замолчала, не смея сказать про свою разбитую голову, но Леня, ничего не подозревая, спокойно улыбался.

— В таком случае надо раньше познакомиться, — сказал он. — Позови этого Жука к нам, если снова встретишь его, — предложил он.

Но Динка озабоченно пожала плечами и понизила голос.

— А если они задумали убить Матюшкиных? — с дрожью сказала она, вспомнив базар.

— Так это надо предупредить во что бы то ни стало! Они же сядут в тюрьму или их растерзают кулаки! — взволновался Леня. — Они глупые мальчишки! Придумали чертовщину какую-то! Легко сказать — убить таких матерых волков! Да разве так надо бороться с кулачьем? Нет! Сходня же ночью я пойду к ним, и пойду один! Ничего они мне не сделают! — решительно сказал Леня, но Динка отчаянно замотала головой.

— Нет, сделают, сделают! Мы пойдем вместе!

Но этой ночью Мышка была дома и идти никуда не пришлось. Кроме того, после телеграммы матери в головах, по определению Динки, снова сделалась суматоха, одни события нагромождались на другие и получалась мала куча, из-под которой вдруг выползали незначительные на первый взгляд вещи.

Ложась спать, Мышка по привычке открыла шкатулку, чтобы перечитать последнее письмо Васи.

— Ой, что это? Здесь все перерыто! Динка! Ты ничего не брала у меня?

— Нет, — устало ответила Динка; ей не под силу было глядя на ночь затевать с сестрой какие-то объяснения из-за несчастной бархотки.

— Странно. Неужели это я так все разбросала? — закрывая шкатулку, удивилась Мышка.

Лежа уже в постели, она вдруг вспомнила Почтового Голубя:

— Бедный… Приходил прощаться. Но ты хоть догадалась передать ему от меня привет?

— Догадалась… — хмуро ответила Динка и, вдруг ощутив в себе злобный протест против всего, что заставляет ее изворачиваться и скрывать свои поступки, круто повернулась к сестре. — Я отдала Голубю на память твою бархотку и сказала, что отныне ты будешь его ангелом-хранителем! — твердо и зло бросила она, вызывающе глядя на сестру.

— Я? Ангелом-хранителем? — опешила Мышка.

— Да, ты! Вот именно ты! Ангелом-хранителем с крылышками! — насмешливо подтвердила Динка.

— Послушай… Если для тебя нет ничего святого, так зачем же смеяться над этим мальчиком?.. — побледнев от волнения, сказала Мышка и, сев на кровати, потянула к себе шкатулку. — И как же ты смела отдать мою бархотку… Это любимая Васина бархотка, — роясь в шкатулке, взволнованно говорила она.

— Да-да! Любимая Васина тряпочка. Я отдала ее, отдала. И ты можешь с успехом повесить на шею другую тряпку, и Вася тоже полюбит ее. А этот человек едет на смерть, и, может быть, эта детская вера в ангелов и эта несчастная бархотка дадут ему силы, — задыхаясь от душившего ее гнева, заговорила Динка, но голос Лени перебил ее:

— Хватит, хватит! Я все слышал! И ты неправа, Мышка. Ты должна благодарить сестру, что твоим именем она доставила человеку такую радость. Может быть, последнюю в его жизни… Где же твоя доброта, Мышка? Неужели… Вася… и только Вася?..

Леня замолчал, с укором глядя на Мышку. Она тоже молчала. Динка, закинув за голову руки, смотрела в потолок.

— Ну, спите! — сказал Леня и, потушив лампу, вышел в соседнюю комнату.

Через секунду в темноте послышался тихий, нежный голос Мышки:

— А он очень обрадовался, Динка?

И далекий, как утихающее за лесом эхо, протяжный вздох:

— Очень…

Глава двадцать седьмая

ДВА ДРУГА

Динка встала очень рано. Летом она всегда вставала вместе с солнцем и никак не могла понять людей, которые так спокойно могут проспать летнее утро. «Ведь это же самое хорошее время, когда все живое просыпается», — думала Динка.

Сегодня, вскочив с кровати, она прошла мимо комнаты Лени. В раскрытую дверь было видно закинутую на подушку голову и свесившуюся руку. Динка с нежностью посмотрела на прямые полоски бровей, на закрытые глаза с темными густыми ресницами, на мягкие пепельные волосы, закинутые вверх. Больше всего любила Динка Ленины брови. По этим бровям и по тому, как они поднимались вверх или сдвигались в одну сплошную черту, она с детства научилась угадывать настроение Лени, она никогда не думала, какой он — красивый, некрасивый или просто симпатичный, но сегодня вдруг заметила, что он очень красивый. Или нет, «красивый» не то слово, он очень хороший. И словно в удивлении, что никогда раньше ей не приходило это в голову, Динка остановилась у двери, пристально вглядываясь в очертание сухих, жестких губ, смуглых щек, высокого лба и бровей.

«Какое хорошее лицо… Оно даже лучше, чем у Мышки, лучше, чем у мамы… Лучше, чем у всех… А я-то, я какая…» Динка нащупала в кармане круглое зеркальце; она всегда брала его с собой утром для того, чтоб, подловив первые солнечные лучи, дразнить зайчиками своих собак, — они очень смешно отмахивались от него лапами, особенно когда солнечный зайчик прыгал на собачьем носу. Но сегодня Динка поспешно выложила из кармана свое зеркальце она боялась нечаянно увидеть в нем себя — и, усевшись на крылечке, подумала:

«У меня только одни косы хорошие, потому Леня и любит их». Раньше он всегда сам мыл их и расчесывал, сердясь на Динку, что она не имеет терпения и выдергивает целые пряди. Но один раз мама сказала, что Динка уже большая и должна причесываться сама. И Леня перестал заплетать ей косы. Кроме того, теперь он часто уезжал…

Динка перекинула на грудь обе косы, густые вьющиеся концы их лежали на нижней ступеньке. Леня не позволял подстригать…

«Интересно, до каких пор они могут дорасти?» — смешливо подумала Динка, представив себе, как она идет по улице и ее косы волочатся за ней, как две толстых веревки… Но утро не располагало к смеху, в нем было что-то другое… Какая-то утренняя тишина, изредка нарушаемая криком и писком просыпающихся птиц. Трава еще блестела от капелек росы, и головки цветов низко склоняли свои влажные лепестки… А по дороге уже тянулось стадо; впереди с завязанными рогами, тяжело ступая, шел огромный племенной бык Бугай… Мычали коровы. Щелкал пастушеский кнут. Где-то во дворе Марьяны кричал петух и беспокоились куры. Потом все заполнилось пением и щебетанием птиц. По траве и дорожкам осторожно прополз первый луч солнца, сначала тоненький, потом шире, шире, и земля ожила. Даже у самой ступеньки на притоптанной дорожке забегали муравьи, козявки, с широкого дуба вдруг с шумом упал жук-рогач и, сердито ворча, пошел войной на Динку. Но она взяла его двумя пальцами за спину и посадила опять на ветку дуба…

От Марьяны, мелькая в траве закрученным, как крендель, хвостом, прибежал Волчок. Белый пушистый Нерон, с благородной мордой сенбернара, лениво поднял одно ухо. День просыпался, и мысли Динки, погруженные в бездействие этим ранним утром, тоже проснулись. Она вдруг вспомнила вчерашний разговор про Андрея, гнев Лени, его раздраженный голос. Леня не любит Андрея, это теперь ясно. Но за что, за что? Ведь Андрей — это Хохолок, верный друг Динки.

«Вспомни Зою, и ты поймешь…» — сказал Леня. Ну что ж, она помнит Зою, только, может, не очень хорошо, ведь тогда ей было двенадцать лет. Но разве можно сравнивать: Хохолок и Зоя? Что тут понимать?

Динка хмурится и, дернув плечом, встает с крыльца.

«Глупости! И пусть не думает, что я откажусь ездить на велосипеде с Хохолком! И чего он придрался, в самом деле?» Она идет в комнату, уже не глядя в раскрытую дверь Лени, осторожно, чтоб не разбудить Мышку, роется в своих вещах, достает клеенчатую тетрадь. На ней приклеен белый квадратик. На квадратике написано:

«Дневник Дины Арсеньевой».