Изменить стиль страницы

— Нет-нет! Не смей! — вцепляется в него Динка. — Вон бричка. Я поеду домой. Прощай!..

Жук отвязывает от забора вожжи и, когда бричка, тарахтя колесами, отъезжает, долго смотрит ей вслед.

Дважды заслужили у него смерть братья Матюшкины; за Иоськиного отца и за студента, которого убили на Ирнене. И трижды заслужили они ее — вот за эту девчонку, за ее помертвевшее лицо и застывшие синими льдинками глаза… Не забудет им этого Жук.

* * *

Динка сидит, уронив на колени вожжи, но Приму не нужно понукать, она хорошо знает дорогу домой. Вот и лес… Глаза Динки невольно отмечают каждый белеющий пень, каждое срубленное дерево, опустевшее место там, где оно росло… «Неужели и березу, мою кривую березу…» — горько вспоминает Динка и, остановив лошадь, продирается сквозь кусты к молодому сосняку, туда, где на крошечной зеленой полянке росла ее подружка. Разве можно сосчитать, сколько раз за все эти годы прибегала сюда Динка, сколько раз, приткнувшись щекой к гладкому белому стволу, спала на разветвленных, словно сросшихся толстых ветках, спускающих до земли свои зеленые косы, «Неужели там, на возу, это была она, моя береза?..»

Но нет, нет! Это не она! «Жива ты, жива, моя кривулька!» Динка поднимает с земли тонкие ветки, гладит кривой ствол.

«Жив-жив! Жив-жив!» — кричит над ее головой какая-то озорная птичка; из сосняка, взметнув рыжим хвостом, прыгает белка, качаются в кустах синие, лесные колокольчики, прячутся в зарослях папоротника желтые грибы лисички, шевелится муравьиная куча…

«Что это со мной было? — думает Динка. — Я испугалась. Неужели ко всем моим недостаткам я еще трусиха? Жалкая трусиха…»

Перед глазами ее снова возникает тяжелая пятерня Матюшкина, поросшая рыжими волосами, и между ними темные, въевшиеся пятна. И снова мутная тошнота сжимает горло. Динка хватает раскрытым ртом свежий лесной воздух, утыкается лицом в листья березы… Сердце ее еще бьется неровными толчками, но в нем уже появляется тихое благодарное чувство к Жуку.

«А ведь он хороший… — с удивлением думает она, вспоминая, как вел ее Жук к бричке, — Только, может быть, он сейчас презирает меня за то, что я испугалась? Он, наверно, думает: девчонка… что с нее взять? А еще убивать собиралась!»

Гнев и стыд охватывают Динку.

«И убью! — думает она, сжимая кулаки. — Вы не уйдете от меня, проклятые убийцы, в последний раз меня застала врасплох вся эта гнусь, ненависть и тошнота! И это была не трусость, а отвращение, вот что это было, Жук, мысленно оправдываясь перед собой и перед Жуком, думает Динка. — Потому что если б можно было драться, я дралась бы до последней капли крови! Жизнь за жизнь! Смерть за смерть! Подумаешь, неженка какая! Затошнило ее от руки убийцы! Да эти пятна запекшейся крови должны удесятерять силы, а не делать человека слабым, как осенняя муха! Нет, кончено! Я буду холодным, как лед, жестоким мстителем всех палачей, и ни один мускул не дрогнет у меня на лице! Я еще покажу вам, Матюшкины!»

Динка выходит на дорогу, вскакивает в бричку и мчится по лесу. Не сидя, а стоя, с высоко поднятой головой. Жизнь за жизнь! Смерть за смерть!

Глава двадцать пятая

ГОЛУБИНОЕ СЕРДЦЕ

Только подъезжая к хутору, Динка вспомнила, что не зашла второй раз на почту.

«Эх, что же это со мной делается! — с досадой подумала она. — Ведь правду говорят, что я за маленькими делами не вижу больших… Подумать только, забыть о маме!! Ну ничего! Пусть Прима попасется хоть немного, а потом я опять поеду!»

У хаты Ефима она на минутку остановилась, попросила его распрячь Приму и отвести ее на луг.

— А где Марьяна? — спросил Ефим.

— Не знаю. Она торговала на базаре кабанчика, очень хорошенького… добавила Динка, чтобы задобрить Ефима, который был недоволен, что Динка уехала с базара, не дождавшись Марьяны.

— Ну ты, Диночка, иди швыдко до дому, бо там тебя ждет який-то чин.

— Какой чин? — удивилась Динка.

— А с откудова ж я знаю? Не солдат, не офицер, а просто военный чин. И сидит он уже целый час, трохи не плачет, бедный… Каже, я на фронт отъезжаю, так попрощаться хотел…

— Да кто же это? Может быть, Миша? Почтовый Голубь?

— Верно отгадала! — засмеялся Ефим. — И я его сразу признал, хоть он и в военном! В какие перья голубя ни обряди, все одно орлом он не будет. Ну, да беги скорей! Спроси, нет ли письма от матери! — крикнул Ефим уже вслед убегающей Динке.

Жиронкин стоял около террасы и безнадежно глядел на дорогу. Около его ног, виляя хвостом, вертелся Нерон, под рукой у Жиронкина выглядывала туго стянутая ремнями шинель.

— Миша! — крикнула, подбегая, Динка и, не дав ему поздороваться, быстро спросила: — Вы принесли письмо? Да?

Жиронкин растерянно улыбнулся, закивал головой и полез в боковой карман гимнастерки.

— Да, вот, пожалуйста… Телеграммка-с…

Динка схватила телеграмму.

«Папа болен. Хлопочу больницу. Ждите письма. Задерживаюсь», — писала Марина.

Динка прочитала один раз, второй, третий. «Папа болен». Эта фраза долго не укладывалась в ее голове. Вспомнились смеющиеся синие глаза, быстрая походка, широкие плечи, а сердце уже свертывалось в комочек и перед глазами вставало бледное, бескровное лицо узника за железной решеткой, и черты отца становились похожими на черты умирающего в ссылке Кости…

Динка опустила телеграмму и молча пошла к дому.

— Прощайте… Я сейчас уезжаю на фронт… Но вам не до меня. Прощайте, догнав ее у крыльца, грустно сказал Жиронкин.

Динка остановилась, пришла в себя.

— Ах да, вы, наверно, пришли попрощаться? — вспомнила она.

Жиронкин вспыхнул, заторопился.

— Да, я думал… Простите меня. Я хотел попросить у вашей сестры что-нибудь на память. Я знаю, меня убьют… Но это не имеет никакого значения. Только я хотел… мне легче было бы… умирать, — быстро и сбивчиво заговорил он, глядя на Динку глубокими, как синие озерца, умоляющими глазами.

— Да-да, конечно… — сказала Динка. — Я сейчас…

Она вбежала в комнату, быстро, один за другим, выдвинула ящики комода, потом, махнув рукой, бросилась к туалетному столику, открыла шкатулку, где Мышка хранила Васины письма, маленькие, заветные вещицы… Выбросив на стол конверты и исписанные Васиным почерком листочки, она вытащила со дна шкатулки черную бархотку, которую Мышка иногда носила на шее, задумчиво подержала ее в руках, потом снова порылась в сестриной шкатулке, нашла флакончик духов с тоненькой стеклянной палочкой внутри — последний подарок Васи — и, обрызгав духами бархотку, выбежала на террасу.

— Миша… — сказала она, нежно улыбаясь и протягивая на ладони благоухающую эссенцией ландыша бархотку. — Сестра очень хотела попрощаться с вами сама. Но на всякий случай она просила передать вам вот это…

Бедный Голубь, не веря своему счастью, с трепетом поднес к губам дорогой подарок; длинные ресницы его дрожали, из-под них медленно сползали крупные слезы.

Динка порывисто обняла его за шею, стерла ладонью слезы и, щедрая в глубокой жалости к этому беспомощному ребенку, торжественно сказала:

— Сестра просила вам передать, что отныне в самом жарком бою она всегда будет вашим ангелом-хранителем… — Динка сама не знала, почему ей пришло в голову это утешение, но слова ее сделали чудо.

— Я ничего не боюсь теперь! Скажите вашей сестре, что я счастлив… умереть с ее именем! И еще… у меня нет слов, которыми я мог бы поблагодарить ее… — прижимая к груди руку с бархоткой и сияя счастливыми глазами, сказал Миша. Динка еще раз обняла его.

— Прощайте, — сказала она с неизъяснимой горечью в сердце. — Вы вернетесь… Сестра хотела, чтобы вы вернулись, — сказала она, не веря в его возвращение.

«Пуля ищет малодушного», — почему-то мелькнуло в ее голове вместе с глубокой жалостью к этому беспомощному ребенку, никогда не знавшему ласки.

— Бедный Голубь… Бедный Голубь, — шептала она, глядя вслед удалявшемуся юноше.