Изменить стиль страницы

Валерий Попов

Горящий рукав

Роман

ПЕРВЫЙ ИНТЕРЕС

Любой человек, живущий на земле, – писатель. Надо не только прожить свою жизнь, но и запомнить ее, полюбоваться – или оправдаться. Никто не упускает такой возможности и вечером перед сном выстраивает прожитый день по-своему, вспоминает, как он попал в западню, но выбрался, как мог сподличать, но не сподличал, как сначала проигрывал, но потом собрался и победил. Обидно засыпать, а тем более – умирать, не прочувствовав, не полюбив и не оправдав свою жизнь. Любой человек – писатель.

Почему, независимо от возраста, нас посещают порой странные, удивительные ощущения? Ты стоишь, парализованный этим ощущением, вернее – сладко спеленутый им, и чувствуешь – вот это состояние твое и все, что с ним связано, ты будешь ясно помнить до гробовой доски.

И для того эти блаженные видения-оцепенения и посещают тебя, чтобы ты мог вспомнить их в конце жизни и сладостно выдохнуть: "Я жил!"

Я не знал еще никаких слов, а тем паче таких, как "тайна",

"глубина", но именно это я чувствовал – и понял, и запомнил! – пятикилограммовым кулечком лежа в плетенной из прутьев коляске и глядя вверх, в бездну, в темноту. С ужасом, который потом как-то стерся, я чувствовал тогда, что эти чуть видные, слабо мерцающие звездочки и есть самое близкое, что находится в этом направлении, и никакой там опоры больше нет! О том, что нечто дружественное и теплое находится рядом, я не знал в эти мгновения или, вернее, забыл. Помню скрип, холод, вкусное мое дыхание с облачком пара, белые холмики. Зима. Неужели – первая в моей жизни? Помню проезд вдоль дома с освещенными окнами и уже – готовность к тому, что сейчас стена дома оборвется и наступит бескрайняя тьма. И – первое ощущение твердости характера: погляжу – и не испугаюсь! Видал уже!

Ощущение активности, силы ума и характера – хотя, наверное, я был спеленут тогда и пошевелиться не мог. Но отпечаталось – первая победа! Все ясно сразу и потом только подтверждается.

И горе от твоей отдельности, от того, что ты один, отделенный непреодолимой преградой даже от тех, кто горячо любит тебя, – тоже проявляется сразу и очень сильно.

Я (видимо, убежав из яслей) стою на дне оврага, передо мной поднимается стена тускло блестящих, плотных, глянцевых листьев, а на недосягаемой (я это с грустью чувствую) высоте из стеклянной, с деревянными рамами террасы высунулась моя любимая бабушка и, озабоченно шевеля губами, скребет ложкой в кастрюле… сейчас выплеснет на меня? Сердце мое сжимается от горя – я не только не могу сейчас соединиться с ней, но даже крикнуть, что я здесь – не имею права. Первый опыт социальности, невозможности выполнения самых страстных желаний, и – предощущение неизбежной вечной разлуки? Слов таких я еще не знал, но горько ощущал все это.

Все самые важные вещи являются еще тогда, и тот, кто не запомнит их, отмахнется, – ничего не почувствует и потом.

И все сладкие телесные ощущения, которые потом мучают и услаждают нас, есть уже и тогда, когда коляска твоя еще не выброшена из дома.

Есть уже и предощущение запретной сладости, та перехватывающая дыхание волна, которая несет тебя, переворачивая и крутя, по всей жизни, – и лучшей волны нет. Так не упускай же ее!

Я сижу в ванночке, в комнате у печки, и на фоне гаснущего окна темнеет большими листьями кривой фикус, рядом несколько темных человеческих фигур. Судя по тому, что я не чувствую никакого волнения, а лишь покой и уют, фигуры эти теплые, мягкие, ласковые, уже знакомые мне и дарящие удовольствие. Помню мутно-серую мыльную воду в серой "звездчатой" цинковой ванночке и тревожное ощущение остывания воды, ухода блаженства. Отчаяние – я не могу даже самым близким людям объяснить это: не могу еще говорить! И – помню ликование: мир внимателен и добр, меня любят в этом мире! Бултыхание струи кипятка, пар на окнах, грубовато-ласковое движение распаренной руки, сдвигающей мое слабое тельце в сторону от струи. Но я и сам энергично-весело подвигаюсь, но не слишком, чтобы чувствовать горячую струю через подушку воды, двигаюсь туда-сюда, чтобы найти точку, где граничат ужас и блаженство, – я уже чувствую, что именно там лучше всего. И не поймав точку тогда, не поймаешь и после.

Восторг поднимается во мне, и выплывает изнутри еще одно желание – более опасное и запретное, чем ожог кипятком, и оттого еще более заманчивое. Я как бы безразлично, но зорко слежу за перемещением темных фигур на фоне окна, и когда их расположение отчасти успокаивает меня (отчасти, но не совсем, элемент некоторой опасности необходим) – я решаюсь. Мои маленькие внутренности напрягаются, и струйка пузырьков, протискиваясь, ласково щекочет мою расплющенную дном ягодицу, потом ногу. И – самый острый момент – пузырьки с легким бульканьем выходят на поверхность. Я не поднимаю глаз, но стараюсь понять – заметили? Да! Что-то ласково-насмешливое слышу я: меня не просто заметили, но и оценили мой озорной поступок и веселый характер. Как я мог тогда показать его иначе? Но показать спешил.

Но тут какая-то чужая фигура появляется в комнате, и все долго разговаривают с нею, позабыв обо мне. Остывает вода, и остывает счастье. Неужели так будет кончаться все? Я чувствую неловкость от моей обнаженности, пытаюсь спрятаться, сникнуть в холодной мутной воде. Но тут снова все вспоминают меня и, сойдясь вокруг ванны, вынимают меня, шумно плеща водой, и, держа на теплых больших руках, обжимают, а потом трут большим колючим полотенцем, и снова – жар и восторг!

Чем же ты будешь жить, если не запомнишь все это?

И еще зимний день – светлый, сверкающий. Час другого моего торжества

– уже через три, наверное, года. Замерзшие, сверкающие ледяными желтыми гранями окна. Что-то изменилось с тех пор в природе (и в жизни) – давно уже нет тех роскошно плетеных ледяных "пальмовых веток", сплошь покрывающих стекло. Сколько в этих узорах важного для тебя! Видишь, как с медленным поворотом земли "ледяные ветки" начинают все ярче сверкать, переливаться всеми цветами, наполняться солнцем, – и, ликуя, вдруг ощущаешь огромный, занимающий весь объем вокруг смысл и разум, его заботу о том, чтобы сердце твое наполнялось. Солнце греет все сильнее, нагревая даже твое лицо и руки. Узоры подтаивают, стекают каплями, и окно с нашей стороны затуманивается паром, покрывается мутной пленкой, на которой так приятно, звонко и упруго скрипя пальцем, рисовать все, что тебе хочется. Первое счастье творчества. И в начале, как всегда, "портреты" – мой и моей младшей сестры, круглые рожи с глазами и ртом, которые тут же начинают

"плакать". И тут же – стремление к совершенству: портреты, особенно плачущие, перестают нравиться, и, чувствуя безграничные возможности своей души, со скрипом, похожим на стон, стираешь подушечкой ладони родные "портреты" и, страстно, горячо надышав "новое полотно", новый слой пара на стекле, рисуешь по-новой. Утираешь сладкий пот, и чувствуешь, что лучше не бывает.

Рядом со мной трудится моя младшая сестра. Уже ясен ее легкий, покладистый характер. Мы весело толкаемся, сопим – тесные, теплые отношения за общим увлекательным делом. Приятно, оказывается, быть с другим человеком, не тобой. Я замечаю вдруг, что сестра взяла откуда-то гвоздь и рисует тонкие линии, рисунок ее затейливее, в нем вмещается больше.

– А давай, – я заранее ликую от того, что скажу сейчас смешное, – ты мне дай свой гвоздь – а я тебе дам свой палец!

Сестра смеется – мой первый благодарный слушатель (читатель).

За окном – овраги, холмы и снова овраги – окраина Казани. Выходишь из двери в тревогу, в многолюдье и простор, где никто не замечает тебя и знать-то не хочет, что ты есть. Какой контраст с теплой теснотой дома! Сколько, чувствую я, предстоит напряжения и труда, чтобы тебя заметили в этой жизни! И главное, понимаю я, приступать надо немедленно, сейчас – со временем страх будет только увеличиваться. Пора! Ведь уже и тут, во дворе, есть кумиры. Хотя бы приблизиться и понять! Я подхожу к тесной кучке ребят. Они сосредоточенно смотрят куда-то вверх и вдаль, и все видят что-то, недоступное мне. Я вглядываюсь до слез в горизонт, и вот – понимаю!