Георгий Давыдов

Крокодиловы слезы .Рассказы

ВЕЧНОЕ ПЕРО

1

Прежде всего я представляю его комнату: сколько в ней было углов?

Разумеется, не четыре, если я говорю об этом. Сначала входишь и видишь справа и слева по два угла, а в конце комнаты еще по два. Вот и cчитайте. Не забудьте про эркер в стеклянной огранке: там сколько углов?

Между первыми углами стиснуты простенки. В одном – шкафчик с иконами, таких давно не делают, он назывался божницей; в другом – книжные полки, но не просто полки, а такие, каких тоже давно не делают, они назывались шведской горкой.

Надо, пожалуй, объяснить, как устроена шведская горка. Тем более что этот предмет был заурядным в домах старых интеллигентов.

Шведская горка, или, еще проще, шведский шкаф, – это будто бы просто поставленные одна на другую полки, передняя стенка которых, как у полок в наши дни, стеклянная. Правда, она охвачена деревянной рамой и потому схожа с оконцем. Этого мало. Главная причуда шведской горки в том, каким способом открывается оконце. Если вас некому было посвятить в их тайну, ждите неприятностей. Либо вы попросту не откроете, либо оконце (после вихляний вверх-вниз-вбок, снова вверх-вниз-вбок) останется у вас в руках. Что будете делать?

Допустим, хозяева разливают чай, пока вы коротаете время у книжных полок. Разумеется, они не позабыли о госте. Напротив, бросают на вас доброжелательные взгляды. Приятно, что гость нашел себе занятие. Им трудно предположить, что в эту секунду его губы шепчут неожиданно энергичные слова, а рубаха сделалась мокрой. Мне даже приходит на ум своеобразная статистика (не знаю, какое министерство может воспользоваться ею): девять из десяти гостей попытаются приставить стенку на прежнее место. Бедняги!

Они не знают, что любой шведский шкаф не держится в таком положении.

Интересно, а что будет делать один из десяти? С улыбкой, держа стенку перед собой, пойдет на хозяев с единственным словом: “Какая…”

Лучше не приближайтесь к шведской горке. Ведь мало открыть оконце.

Главная тонкость в том, как, подняв его, вдвинуть обратно, иначе оно сразу же ахнет вниз. Для этого нужно ловким, но благородным движением правой руки (если вы не левша, конечно) нащупать полозья, по которым без всякого усилия, без скрипа оконце уедет внутрь. Алле

– оп! Вот он – дух изобретений начала двадцатого века. Телефон!

Автомобиль! Аэроплан! Синематограф! Ядовитые газы!

И среди этого – оконца шведской горки. Все-таки они лучше ядовитых газов, хотя, наверное, не столь революционны с научно-технической точки зрения. Впрочем, двадцатый век был явно благосклоннее к газам.

Раз есть оконца, то есть и желание в них заглянуть. Что я видел за ними? Ну, конечно, Пушкина, ну, конечно, Гоголя. Посчитайте еще двух

Толстых (именно двух, а не трех), не видел Достоевского (а вот тут не подумайте плохого, он просто стоял в дальнем углу комнаты), но больше видел книги совсем другого рода: “Старая Москва” или “Старая

Ладога”, “Приказ каменных дел в 17 веке”, “Зодчество Ярославля”,

“Былой Петербург”, “Павловск” и, наконец, – загадочное

“Ораниенбаум”, о котором почему-то стеснялся спросить.

Сколько всего полок было в шведском шкафу? Кажется, девять. И на предпоследней, с обидно треснувшим стеклом, жалко жмутся книжечки неясной расцветки. К тому же они неприлично тонкого объема, так что большинство нельзя распознать по надписям на корешке. На тех, на которых автор все-таки уместился, читалось: Чехов, Чехов, Чехов.

Названия разобрать было еще труднее, помню одно: “Чехов. Усадьбы

Подмосковья”. Ясно, наверное, что это не писатель Антон Павлович

Чехов, а Юрий Чехов, еще точнее – Юрий Сергеевич Чехов – краевед и немного художник. Кстати, последним объясняется тот факт, что книжечки (в них, как правило, не насчитаешь больше восьмидесяти страниц) Юрия Чехова снабжены заставками и виньетками по его рисунку. А иногда это полноценная иллюстрация на всю страницу. Разве может не нравиться старый пруд и старый парк, который его обступает, усадьбы Рождествено в издании 1947 года?

Я не говорю о сугубо документальной стороне дела: беседка, которая набросана чеховским карандашом и в которой, по преданию, сиживал

Карамзин, сгорела во время пьянки высокопоставленных дундуков в 1982 году. Кроме чеховского изображения других просто не существует.

Жаль, что во втором издании “Усадеб Подмосковья” (70-х) рисунки автора заменены фотографиями, к тому же среднего качества и, само собой, без беседки. В каком-то смысле 47-й год оказался либеральнее: ведь заканчивается путеводитель изображением барышни с матерчатым зонтиком, идущей прочь от нас по песчаной дорожке усадьбы.

Согласимся, что в сопровождении этого рисунка последний абзац звучал сильнее: “Мы привыкли обращать внимание на памятники материальной культуры: дворцы, гроты, фонтаны, садовые павильоны… Мы забываем, что простая гладь пруда и склоненные над ней столетние ивы, темные аллеи и запутанный лабиринт усадебных троп – тоже памятники. Они – что скрывать – меньше говорят нам, нежели творения человеческих рук, но их надо уметь расспрашивать. Кто прошел здесь однажды? Кто грустил в беседке над прудом? Какие кавалеры шептали стихи тургеневским девушкам? Так ли они далеки от нас? И так ли они нам чужды, как мы иной раз утверждаем это? Или, может быть, русское слово, которое мы поклялись сохранить в последнюю войну, связывает нас с ними прочной и вечной нитью…”

Я должен объяснить, что Юрий Чехов был хозяином и этого шкафа, и комнаты, в которой шкаф стоял.

2

Если бы вы пришли к нему (что теперь вряд ли возможно, поскольку дом снесли летними деньками 1979 года), то, наверное, на всю жизнь сохранили самые, так сказать, теплые воспоминания о коммунальной квартире. Еще бы им не быть теплыми! – когда стены сложены в три царских кирпича и когда овечий войлок сторожит под дранкой. С ним и никольские морозы пересидишь с барской безмятежностью. Но, кажется, большей причиной теплых воспоминаний явился холодно-белый потолок высотой в четыре шестьдесят. Пятнадцатилетнему подростку (в данном случае я имею в виду себя) хозяин обители привил почти мистическую любовь к этим четырем метрам, да еще и с щедро накинутыми шестьюдесятью сантиметрами. Любовь, приправленную, впрочем, иронией научно-технического, если так можно выразиться, свойства. “Послушай, тезка, – сказал как-то Юрий Сергеевич, – вот ты надумал стать литературоведом. Какое бабье ремесло! Образ цветочка, мотив лепесточка. Не лучше ли заняться психологией напополам с физиологией, да еще с прицелом на практическое использование? Смотри сюда. – Он провел ладонью горизонтальную черту по стене выше собственного роста. – Какой лакомой темой я одарю тебя и вместе с тобой весь будущий ученый коллектив твоих единомышленников. Условие задачки звучит так просто: на какой высоте от пола должен располагаться потолок, чтобы двуногий чувствовал себя человеком? И на какой высоте должен быть потолок, чтобы двуногий испытывал сильное желание опуститься на четвереньки?..”

Когда по стенам идут вверх фотографии, фотографии в темных рамках, когда вдруг наполняется светом желтый шар псевдобарочного бра, когда на географической карте под мутным стеклом разбираешь слова

“Гельсингфорс” или “Христиания”, когда, наконец, сидишь в кресле-качалке, накрытый не пледом, нет, а сразу всею комнатой в

“четыре шестьдесят”, тогда злые волны коммунальной квартиры разбиваются где-то далеко-далеко.

Впрочем, элегическая мелодия в этой корабельной каюте

(дореволюционный паркет скрипел и качался под ногами) дробилась синкопой: из-за спины кроткого краеведа, склонившегося над расшифровкой своих торопливых путевых заметок, появлялся вопрос, который легко сбивал с толку юного заседателя кресла-качалки: