Изменить стиль страницы

Другая семья — Фадеев и Ната. Ната, конечно, тоже Фадеева, но у Наты есть имя, а у ее мужа оно начисто отсутствует. Есть такие фамилии — не фамилии, люди, которым их фамилии заменяют все: имена, отчества, титулы. Постепенно они как бы даже отчуждаются от своих хозяев и существуют как бы отдельно, абстрактно. Так что, вспоминая, мы вдруг споткнемся: «Погоди, это тот Фадеев, который?..» — а который, и не вспомним. Выскочило из головы — и все тут. Но фамилию помним, как же. Хорошо знали такую. Теперь она отделилась от своего носителя, стала среднестатистической единицей, обобщенным образом десятков, сотен людей, с которыми нам приходилось иметь дело. Теперь от всех них остались только фамилии. Поистине незаменимый, неиссякаемый источник индивидуализации, последнее прибежище посредственности. Фадеев.

Он ершист, неуютен, этот Фадеев. Друг Сержа. Возраста он непонятного: хмур, сер, редковолос, на нем вечная тесная, какая-то мальчуковая кожаная курточка, вместо портфеля — противогазная брезентовая сумка через плечо. Летом — полотняная кепочка с козырьком под обрез, зимой — серая кроличья шапка. Раньше Фадеев работал строгальщиком, теперь он — литейщик. На заводе Сержа. Иногда подменяет в цехе сменного мастера. Доверяют.

Образования у Фадеева нет никакого, он самоучка и до всего, как говорится, дошел сам. Работу он, в общем, забросил, относится к ней спустя рукава — а все рационализирует и изобретает. Но изобретатель, говорят, стоящий, крупный, имеет около двадцати авторских свидетельств на изобретения и около ста заявок на них. Что-то из области механики и электрохимии, я в этом не разбираюсь. Сейчас работает над открытием. Его даже по телевизору показывали, по местной программе. Он сидел скрестив руки на груди и презирал всю зрительскую аудиторию, если таковая имелась.

Но ни одного изобретения у Фадеева пока не внедрено, и это составляет тайный предмет его неудовольствий. Переписывается он чуть ли не со всеми изобретателями страны, даже со знаменитостями. Вступил в какой-то полулегальный клуб эфироопорных сил. Что это такое, он нам сам не может толком объяснить. Занимается также проблемой НЛО — собирает показания очевидцев, классифицирует наблюдения, выезжает с исследованиями на места предполагаемых посадок объектов и т. п., хотя ни в какие разумные цивилизации, кроме нашей, он не верит. Хочет все это скоро опровергнуть. Называет себя «антиуфонистом» (от UFO — английского эквивалента русской аббревиатуры НЛО — неопознанный летающий объект). Берет Сержа во все свои изобретения соавтором, хотя Сержу этого не нужно. Не совсем бескорыстно, впрочем: Фадееву льстит, что начальство зависит от него; кроме того, Серж иногда обеспечивает материальную базу его экспериментов. Никаких академиков и докторов наук Фадеев не признает; по его словам, у него у самого материалу на восемьсот докторских. «А они там все прокисли в своих кабинетах и лабораториях», — говорит он.

Не в пример Сержу, Фадеев речист, но лишь в подпитии. Трезвый, он никогда с нами о своих делах не заговаривает, возражать или спорить считает ниже своего достоинства, молчит, пыжится, потеет, а свое несогласие выражает лишь беззвучным посвистыванием сквозь зубы, обхватыванием колена на весу и покачиванием из стороны в сторону. Что Фадеев всех нас тихо презирает, так это видно невооруженным глазом. В особенности меня. Он даже обходит меня на улице стороной, причем делает это так, чтобы я видел: прошмыгивает перед самым моим носом и поднимает по-сыщицки воротник. Подвыпивши, он всем нам заявил однажды:

— Все вы, конечно, будете иметь значение лишь только как мои спутники. Не больше.

Мы аж растерялись от неожиданности.

Он всерьез считает себя гением. Народным. Ползуновым, Кулибиным и отцом и сыном Черепановыми в одном лице. Его тихая, ватная Ната прямо боготворит его.

Боюсь, что он неравнодушен к Алисе. Чем-то она поразила его изобретательское воображение. Иначе чем объяснить то, что он все-таки бывает в нашем доме и в присутствии Алисы становится особенно претенциозен?

У него белесые сухие волосы и неприятно высокий зад. Ест он лениво, без аппетита, но ложку обхватывает губами плотоядно, с жадностью, со вкусом — противоречивая натура; перед едой всегда снимает пиджак и подтягивает манжеты сорочки; курит «Беломор».

Когда Фадеев выпьет, он быстро хмелеет (причем всегда презрительно, свысока смотрит на рюмку с горькой) и становится невыносим. Он размахивает руками, клеймит вся и всех, в особенности художников, музыкантов и «бумагомарателей» — всех пишущих, от философов до газетных писателей, он причисляет к этому классу. Он считает, что если бы не они, то технический прогресс давно ушел бы вперед. Искусство создают бездельники, считает Фадеев. Они-то, мол, только и отвлекают массы от «насущных нужд» человечества (насущными нуждами Фадеев в основном считает внедрение своих изобретений), и что надобно не ныть, а дело делать. Присутствующие обычно слушают Фадеева с благоговением. Не слушают, а внимают раскрыв рот. Даже Мара посматривает на него с опаской. Как же, рабочий класс. Соловьи молчат, когда говорят пушки. Всем становится как-то стыдно за свою работу, все чувствуют, что делают «не то». Я лично чувствую себя тормозом общественного прогресса и ухожу на кухню. Бегу от критики гегемона.

Поиски смысла жизни и вообще все эти проклятые вопросы Фадеев считает нытьем и чепухой.

— От жиру, — определяет он. — На голодный желудок не пофилософствуешь.

Когда, выложив несколько штабелей горячего металла (Фадеев, не забудем, литейщик), он, вытирая пот, садится перекурить, то в голову его лезут отнюдь не «проклятые» вопросы, а то, как поскорей облегчить этот нелегкий труд. Другие вообще ни о чем не думают (Фадеев считает себя рабочим-аристократом), разве что о хоккее и выпивке.

— Но ведь, — робко возразит ему Костя, или Алиса, или Лора, — он придет же, этот рабочий, домой, захочет почитать, послушать музыку, включит, наконец, телевизор…

— Ер-рунда! — отрежет Фадеев. — Значит, не наработался. Работать надо. Работать.

— А в выходной? — спросит Мара. — Выходной-то у него хоть бывает?

— В выходной он будет изобретать и рационализировать, — серьезно заметит Рогнеда. — И заниматься воспроизводством будущих изобретателей.

Фадеев криво усмехнется и обхватит колено: это еще, мол, что тут за пигалица? Рогнеда не удостаивается ответа.

Особенно крепко достается философам. Когда Фадеев рассуждает об искусстве и философии, то я не могу представить себе, чтобы он смог сделать в своей области что-либо полезное и значительное, — так узки и нелепы его суждения. Многое он знает неосновательно, из вторых и третьих рук, поверху, по-дилетантски, понаслышке. Хотя в своем же деле, наверно, вникает во все до корня, читает новейшую литературу, даже иностранную (долбит, как школьник, со словарем), преклоняется перед основательностью, въедлив. В особенности часто достается Канту. Чем-то тот его прогневал; кажется, проблема времени близко соприкасается с его опытами — Фадеев работает сейчас над открытием.

— К-кант! Кха! Времени нет! Пространства! А сам-то а-аккуратненько так выхаживал прогуляться после обеда, в одно и то же время, — кенигсбергский обыватель, говорят, даже часы по нему сверял. Вот те и нет времени! Нет пространства! Жилплощадь-то, кажется, у кого-то оттяпал?

Такова гиперкритика Канта.

Когда при мне упоминают о пунктуальности Канта, категорическом императиве, платоновских идеях и отрезанном ухе Ван Гога, я всегда кривлюсь от боли, словно у меня болит печень. Печень у меня действительно не в порядке, а тут она просто из себя выходит.

— А вы знаете, что было темой последней переписки нашего кенигсбержца? Репа, репа и еще раз репа! Пареная или какая, но — репа! Вот тебе и антиномии чистого разума!

Это вульгарное «нашего кенигсбержца» выводит меня из себя пуще всего, но я креплюсь. И только когда однажды Фадеев, ухватив осетрового балыка, официально объявил дамам, что антиномий у Канта целых восемь, я сказал, что надо же обладать, наконец, вкусом, чтобы не говорить о Канте в таком тоне да еще за такой жратвой, и что, на мой скромный взгляд, антиномий у Канта только четыре.