Вагон тряхнуло. Он протяжно скрежетнул и, прежде чем замереть, жалобно заскулил.

Их всего трое было в коридоре. Остальные следовали дальше. Трое, выходивших здесь и сейчас. Среди них – он. Один билет, пунктом прибытия в котором значился Ренн. Такие же билеты были у Шляпы и Женщины с усталым лицом. Они как-то сразу, неожиданно сразу, едва состав стал, двинулись по коридору к выходу. И Пианист тоже. Ни минуты не замешкался. И даже не обернулся.

Поприветствовал проводника.

Легко спрыгнул со ступенек на перрон.

Вдохнул прохладный воздух с неуловимым запахом, какой бывает на провинциальных вокзалах, даже чистых. Сколько их было, этих вокзалов? Гастроли, война. Сама жизнь.

Потом отвлекся, расслышал, как Шляпа обратился к нему с вежливым «Хорошего дня!»

И, наконец, окликнул его:

- Месье, у вас спичек не найдется?

Спички нашлись в сумочке его спутницы. Мужчина не курил.

Когда губы Пианиста коснулись сигареты, а на языке стал ощущаться привкус табака, он с облегчением выдохнул. Франсуа Диздье 1911 года рождения перестал иметь значение давно. В тот день, когда сам Пианист бежал из шталага. Сейчас Франсуа Диздье, человек, обладавший его и только его лицом, последует за Лисой в ее изящном кожаном кисете в Брест. В то время, как он сам, живой и здоровый, сошел в Ренне.

*

Zweifarben Tücher,

Schnauzbart und Sterne

Herzen und küssen

Die Mädchen so gerne.

Если в мире что-то и было, то это голос. Ее голос. Не очень сильный. Оба знали, что не очень сильный. Слыхивали и сильнее. Но почему-то именно он пробирал до дрожи слушавших. Он влюблял в себя. Вызывал томление и желание. Сперва он, потом уже она. Будь она хромой уродиной, ее все равно любили бы. Но она была красива. И все, что было в ней, тоже вызывало томление и желание.

Пианист стоял в толпе военнопленных за проволокой, сжимая пальцами пуговицу формы. Ее острый край вдавливался в кожу. Но он намеренно сжимал ее все сильнее. Боли не было, а он хотел, чтобы было больно. Чтобы не стало сил смотреть на сцену, сколоченную из грубых досок, на которой пела и танцевала Лиса. Чтобы не стало сил любовался. Любить. И ненавидеть.

Аккомпаниатор был отвратителен. Раздражал ее. Пианист слишком хорошо знал этот взгляд, которым она могла уничтожить. Теперь этот взгляд был направлен на человека за инструментом. Несчастный! Он не представлял, с кем имеет дело!

Никто не представлял. Никто ничего про нее не понимал. Оказалось, что Пианисту тоже ведомо лишь то, что на поверхности.

- Французская подстилка для немецкого офицера, - негромко сказал Лионец.

Слова рассекли сбитый густой плотный воздух, с трудом доходя до сознания. Пианисту показалось, что слышно лишь потому, что на ухо. Но другие слышали тоже.

- Она и для тебя поет, - рассмеялся кто-то.

- В том-то и дело, что для меня она только поет. Самое интересное она покажет ему и наедине.

- Ну перепало бы тебе – а толку? Еле ходишь.

- У меня сломана одна нога. Остальное работает.

Лионец вернулся три недели назад из трудового отряда – после того, как свалился в канаву на заводе, где работал, его перелом кое-как залечивали в шталаге. Последнее время он занимался преимущественно тем, что пытался выжить.

Пианист не оборачивался к нему. Какой в том смысл? Они столько лет играли с Лисой вместе. Когда она хотела произвести впечатление на кого-то из тех, кто бывал на концертах, он чувствовал это безошибочно. Господи, он всю жизнь считал, что чувствует ее лучше, чем себя самого. А между тем… Ei warum? Ei darum! Ei warum? Ei darum! Ei bloß wegen dem Schingderassa, Bumderassa, Schingdara!

Закрыть бы уши ладонями. Да пальцы заняты. Пуговица оторвалась в тот момент, когда все его тело отозвалось на ее развеселое и одновременно сердитое глиссандо. Концерт окончен. Старая программа. Пианист на концертах никогда не позволял ей прикасаться к инструменту. Но эту песню завершал в точности так, как Лиса сейчас.

Его будто ударили. Обожгло волной ярости. А потом вдруг понял – эта ярость в нем. Огненным шаром, от которого не спастись. Иначе можно утратить рассудок. Это была Лиса. По ту сторону проволоки была Лиса.

Подхваченная руками солдат, улыбающаяся всем и только Генералу. Других улыбок Генерал не приемлет. Пианист не слышал, о чем говорили там – в ушах его все еще звенело, рыдало глиссандо. Он хотел уйти в барак, но велено было стоять. И, наверное, только ярость хранила его душу и сердце.

Если бы он мог ударить ее, он ударил бы. Чтобы она тоже очнулась, как очнулся он. Если для них все кончено, не начавшись, зачем она теперь самой себе не оставляет выхода, загоняя в тупик? Неужели не чувствует? Неужели сможет дышать после этого? Неужели люди за проволокой не превращают ее жизнь в кошмар? Неужели она не видит за этой проклятой проволокой его? Вцепиться бы в бездушное заграждение ногтями, выбить. Только бы она услышала его. Только бы узнала, что он здесь.

- Никогда еще не чувствовал себя большим посмешищем, - улыбался крупным ртом Лионец, перебивая отчаявшегося, уставшего, обессиленного, влюбленного солдата, бьющегося в теле Пианиста. Пианист стоял смирно. И ничем не отличался от прочих. Кроме того, что теперь не знал, как жить.

- Что? – негромко переспросил он.

Ответа не расслышал. Ворота открыли. И велели идти к помосту, где фотографировались немецкие солдаты с французской певицей. Лионец со своим костылем остался, весело махнув остальным рукой:

- Эй, кто-нибудь! Сделайте доброе дело – ущипните ее за задницу. Вместо меня!

Фотограф суетился, разводил людей. Лиса улыбалась.

А потом увидела Пианиста.

Это была минута совершенной тишины между ними. А он привык, что между ними всегда звучала музыка. Мир, состоявший из цветных картинок, продолжал свое беспощадное движение, пока Пианист смотрел на Лису. И пока Лиса еще видела Пианиста. Словно бы оба отпечатались на снимке. Навсегда. Такой она останется в нем. Таким он останется в ней.

Лиса снова улыбнулась и спросила Генерала:

- Как мне лучше встать?

В ответ раздался смех. Немец смотрел на нее, и сомнений не оставалось – она и в нем разбудила томление и желание, которые он непременно удовлетворит.

- Вы не меня, вы фотографа спрашивайте.

Как жаль, что в руках Пианиста была только пуговица.

- Твою ж мать, а если я попрошу фото на память, кто-нибудь удосужится мне его прислать? – скрежетнул зубами какой-то солдат за спиной.

Лиса была в центре. Вокруг ставили самых высоких.