Изменить стиль страницы

Товарищ У

ОТЕЛЬ РАЗБИТЫХ СЕРДЕЦ

Записки пациента

Отель разбитых сердец img270F.jpg

Hey now, if your baby leaves you,

and you got a tale to tell.

Just take a walk down lonely street

to Heartbreak hotel.

You make me so lonely baby,

I get so lonely,

I get so lonely I could die.

Elvis Presley

День рождения Атоса

Вначале был Арамис. Во всяком случае, он появился в узилище гораздо раньше всех остальных. Седовласый, заросший щетиной, розовый от многочисленных капельниц, в розовой же футболке, испещрённой иностранными словами, изящным жестом мыслителя двигая по макушке очки в золочёной оправе, он уверенно барражировал среди кроватей с престарелыми сокамерниками, неспешно, скуки ради, изрекая вальяжным профессорским голосом особо циничные ругательства.

Нас с Атосом и Портосом привезли в один день; к тому времени Арамис уже знал многое. Им, подозреваю, был уже хорошо изучен архетип больного-сердечника — нервный слабосильный старик, измученный жалостью к себе, изо всех сил хватающийся за любой предоставляющийся жизненный бонус. Бонусы же в таком положении со всей неприглядной очевидностью убоги и худосочны.

Старость и болезнь обостряют свойства человеческого характера, доводя их до той самой очевидности без тени приглядности — до эпического предела доводя. Немощное благородство или немощное крокодильство впечатляют многократно более своих здоровых проявлений.

Есть нечто особенно жуткое в утренней толпе стариков, облачённых в тренировочные костюмы и фланелевые халаты, нетерпеливо роящейся у неоткрытой ещё столовой. Они наполняют коридор задолго до назначенного срока, интенсивно излучая нетерпение и нервозность, насыщая и без того несносный больничный воздух своим извращённым коллективным sehnsucht’ом, явно опасаясь, что немногочисленной и суровой пищи на всех не хватит. Предвкушение и ожидание, охватывающие их, мучительны. Щёлкают и клацают в томительном ожидании вставные челюсти, слабые руки, изготовясь к сражению, сжимают принесенные из дому ложки и кружки, демонстрируя неумирающую длинную волю дожевать и доживать. Дверь открывается; вздрагивают измятые, складчатые кадыки, сглатывая набежавшую слюну…

До и после, конечно, кушают в своих горницах домашнее, припасное, принципиально не делясь друг с другом запасами, скрежеща яблоками, воняя колбасой и лупая яйца. «Американцы — народ технический, но без всякой культуры», — рассуждали, помнится, старцы одним хмурым утром, трапезничая. — «Соли друг другу не умеют подать. Наши другое дело. Последним щавелем делятся». Действительность вопияла о другом, но что богоносцам до действительности? Я принял срочное решение перечитывать «Братьев Карамазовых». Я и перечитал их здесь, в крашеных пасхальных стенах, реанимированный, во всяком случае пока, в священном ужасе.

Вообще, индивидуализм, как считается, западный, в духе «умри ты сегодня, а я завтра», проник в наш народ аж до тех самых старческих корней. «Откройте окна, задыхаюсь!», — скрипит с койки старик, которому резко поплохело. «Нельзя, нельзя, я простужусь», — шипит испуганно его сосед.

У больницы свои боги. На столиках в коридоре лежит Новый Завет, принесенный неугомонными баптистами. «Мама, мама», — стонет раненый солдатик в кино. Я ни разу не слышал здесь, чтобы кто-нибудь звал Маму, Раму, Кришну или Иисуса Христа; зато без конца поминают Блядь. «Бля-а-адь», — причитают или стонут мучительно. И снова взывают: Бляа…

Есть нечто очень неприятное в этом культе падшей женщины — уж не Вавилонской ли Блудницы? — в каком-то гадостном, просительном и заискивающем взывании к Бляди. Блядь, очевидно, и есть негасимая мечта среднего пациента, неизменно поминаемая хоть в суетном разговоре в качестве междометия, хоть в тяжкие мгновения душевных и физических невзгод.

Я мог бы причащать их; я рукоположен. На днях мой бесценный друг привёз прямо в больницу сертификат от Церкви Летающего Макаронного Монстра. Это гораздо приличнее, чем Церковь Бляди, тайными адептами которой являются здесь столь многие.

Древность не умирает; она лишь обрастает современностью. Остаются реликты — сакральные, сермяжные, автохтонные. Пленники больничных стен надёжно отрезаны от внешнего мира с его стихиями. Но когда вечно трещащее со стены радио в дедовских нумерах разражается вдруг прогнозом погоды, потомственные крестьяне замирают на своих местах. «Тихо, тихо», — шелестят они друг другу. По истечению кратковременной передачи начинается бурное обсуждение. «Минус два». «Осадки». «Вон как у сосен верхушки ходят», — отмечают пленники, припав к окну. Краснолицый дедушка звонит племяннику. «Барахлит, Сашка, твой интернет, — сообщает он торжествующе. — Сегодня передали на два градуса больше».

Краснолицый дедушка неплох. Переживший инфаркт, он ничтоже сумняшеся бегает курить в тайное место во двор. «Чтоб не кашлять», — аргументирует он. — «Танюш, до капельницы успею?» Вообще, те, что относятся наплевательски к своему здоровью, как правило, жизнелюбивей и эмпатийней профессиональных больных. Они любят поговорить хотя и уже не о сексе, но о гастрономии. «Луку мелко покрышиць…» «С картошечкой проредиць…» «Водку не так и вредно для сосудов, главное молока не пиць…» Профессиональные же больные часами говорят исключительно о состоянии своего здоровья, лучше сказать, о состоянии своего умирания. «Ги-пер-тоничэский крыз»… — слышу я зачарованное, проползая мимо своей новой палаты.

«Метафизика труб» — называлась очень неплохая книжка бельгийской писательницы Амели Нотомб. Человек инстинктивный и простой и есть метафизическая труба, причудливым, но незамысловатым образом пропускающая сквозь себя поток действительности. Леонидыч, например, знает по именам всех сестричек, пациентов и врачей, его сознание поглощает всё. И он рассказывает соседям обо всём, хотя и никто его не слушает. Подобно радиоточке, которой он меня пытает, он включается ранним утром и не затыкается до самого отхождения ко сну.

Шарканье тапок. «У коридоре кто-то идёть», — сообщает Леонидыч. Пауза. «Прошёл». Пауза. «Вышел. Это у четвёртую палату ходил чэловек». Так, в политинформации и комментариях, тянутся его и наши будни.

Иногда Леонидыч бредит мемуарно или пересказывает содержание просмотренных телепередач, описывая, например, как у его деревни садился самолёт или как оппозиционер М. раздавал в парке арматуру, чтобы убить президента. «Ну, это вы хуйню какую-то несёте», — время от времени подводит итог Арамис.

Ночами Леонидыч, небольшой вроде бы дедушка, храпит грозно, мокро и развратно. «Ни хуя себе», — отмечает Арамис особо удавшуся трель. «Мощно», — соглашается Атос. «На самом деле это ещё хуйня. Через две палаты уже не слышно. А вот бабке его тяжеловато с ним, конечно».

Арамис не верит в будущее, своё, народное и страны. Работавший в едином народно-энергетическом комплексе, он видел его смерть, проживший долгое время в Прибалтике, видел смерть дружбы народов. «Всему пиздец», — констатирует он задумчиво.

Атос разделяет мнение Арамиса, реагируя на окружающее со сдержанной грустью и без матерной компоненты. Печаль его светла и интеллигентна. Поместив голову на казённую подушку, он стоически рассматривает потолок. У окна же, неугомонный, ворочается на койке Портос; его привезли фактически бездыханного и подключили к капельнице. Залившись глюкозой, Портос вскочил и до поздней ночи бегал средь коек с ошеломлёнными пенсионерами, размахивая руками и читая им лекции о кессоновой болезни, противогазах для лошадей и, разумеется, тайнах самогоноварения.