Изменить стиль страницы

ЧЕРНЫЙ АЛМАЗ

СТИХОТВОРЕНИЯ

Александр Коренев

Черный алмаз portret.jpg

Составление Г. М. Кореневой и М. М. Красикова.

Вступительная статья и подготовка текста М. М. Красикова.

СОДЕРЖАНИЕ

М. Красиков, Слово о «неизвестном поэте»

СОЛДАТСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

Вьюга. Ночь...

К фронту

Маршевая рота

«Женщины, не ждите нас, не надо...»

Девочка

Спанье

Днем буранным

Пополненье

Штрафники

Утром

Отбытие

Разведка

Мина

В палате

Разбитый вокзал

Звезда («На фронте ночь.»)

Перед боем

В окопе

Письма

Посланья

Позывной

«Как ты играла, девочка, Прокофьева!»

Колючая проволока

Какая тишина!

Костел

Атака

ТРАВА ЛАГПУНКТА

Допрос

Трава лагпункта

Звезда («И вот опустели лагеря...»)

Горная гроза

Притча о казненных в ГПУ

Бабий вагон

Памяти лучших

Персональный пенсионер

На великих стройках

Телеграмма

Тридцать седьмой

«Забуду ли? О том лишь тебе...»

БЫЛО НЕ ТАК

Как будто бы снова солдатом...

Было не так

Фронтовое поколение

Города войны

Молебен

Фильм

Сауна

В посольстве

МАЛЯР

Маляр

Во тьме

Солдатская кухня

В двадцать лет

Стимул

Forte

Церковь

Песня о поэте

«Ветер времени листает вхлест имена»

Монолог Фортинбраса

Кульчицкий. Поэма.

ВПОЛШЕЛЕСТА

«В мире тихо, как в воде»

Белым-бело

Грибы

Круговорот

Темные кони

Река

Будоранью

Все глубже в лес...

Дождик слабеет

Ожидание дождя

ВСЯ НАША ЖИЗНЬ

Вся наша жизнь

Путь

Мама

Утро

Сага

В океан

Бега

Фламинго

Последняя головня

Промельк

Последнее солнце

Возраст

Горы

ЛЕЖАЩАЯ ЖЕНЩИНА

Лежащая женщина

В пути

Радистка

Сестра милосердия

Этой ночью

Костер

Кафе

Во вьюге

Последний трамвай

Возвращение

Адресатка

ЧЕРНЫЙ ПРИЛИВ (Памяти Люды)

Напоминание

Пламя

Навечно

Рояль

Черный прилив

Старый ящик

Клоун

Разлучение

Имя твое

Прощание (через десять лет)

Бродячая собака

М. Красиков. Памяти поэта Александра Коренева

СЛОВО О «НЕИЗВЕСТНОМ ПОЭТЕ»

Сначала была фотография. Та самая, которая открывает эту книгу. Я нашел ее в архиве Михаила Кульчицкого и долго не мог отвести глаз от этого обаятельного лица. Паренек в лихо заломленной шляпе и с сигаретой в зубах явно хотел походить (и походил!) на западного киногероя и уж во всяком случае — на «бывалого человека». (Было ему тогда, в 1939-ом, — 18... Как они спешили взрослеть, эти юноши, не подозревая, что скоро не фасоном шляп, а чем-то совсем другим будет определяться их взрослость!..).

В том же архиве хранилась знаменитая фотографическая карточка юного Сергея Есенина с трубкой и тростью — характерными мужскими атрибутами, которые, очевидно, должны были (но никак не хотели) придать налет суровости и мужественности этому детски нежному лицу. На обороте — расползающиеся крабы серьезных мальчишеских закорючек: «Кульчицкому — в знак памяти от первого вечера. Коренев. 28/XII-39».

А потом был звонок в дверь обыкновенной московской квартиры, и мне навстречу не вышел, а вылетел человек, в котором — вопреки пенсионному возрасту — сквозило что-то неистребимо пацанское.

Я ничего не знал о нем. Не знал и его стихов. Вернее, думал, что не знал. Потому что, когда услышал стихотворенье «Вьюга. Ночь...», невольно воскликнул: «Так это Вы тот самый «неизвестный поэт», чьи стихи Евтушенко напечатал в «Огоньке»? — Да, эти стихи давно разошлись по рукам, и кому их только ни приписывали!» — ответил Александр Кириллович.

А в «Огоньке» (№ 47 за 1988 год) в поэтической антологии «Русская муза XX века» за подписью «Неизвестный поэт» было напечатано стихотворение «Валенки»:

Мой товарищ, в предсмертной агонии
Не зови ты на помощь людей.
...Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
И не плачь, не скули, словно маленький.
Ты не ранен. Ты просто убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.
Мне еще воевать предстоит.

«... Думаю, что автор крошечного стихотворения «Мой товарищ, в предсмертной агонии...» был гениален, — писал в предисловии Е. Евтушенко. — Это стихотворение, если верить легендам, было найдено в офицерском планшете лейтенанта, убитого под Сталинградом. Эти стихи уже неоднократно цитировались в романах, и каждый раз — с разночтениями. Мне его когда-то прочитал Луконин, сказав, что ничего лучшего, в поэзии о войне, не было написано. Стихотворение страшноватое, и ханжи до сих пор противятся публикации этого стихотворения, как якобы апологии мародерства».

Не знаю, в каких романах могли цитировать такие строки. Но факт: если стихи стали фольклором, значит люди ощутили в них потребность, значит был в них тот вкус Правды, который не спутаешь ни с чем. И фольклорная безымянность — не высшая ли награда поэту?

В изданных на мелованной бумаге антологиях поэзии о Великой Отечественной войне таких жестких формул, такой «прицельной» изобразительности мы не найдем, хотя среди авторов этих парадных изданий были отнюдь не только записные борзописцы, и не нюхавшие пороху, по и честные фронтовики, и те, кто полегли в боях «красивыми, двадцатидвухлетними». Не найдем, возможно, не потому, что таких стихов никто не писал, а потому, что эта правда — без тени намека на героизм, на патриотизм и вообще какой-либо общественный, гражданский пафос — слишком долго была не ко двору. Боль и страдания этого, отдельного солдатика — его обмороженные пальцы рук, его окоченевшие в драных сапогах ноги — безотносительно к «общей идее» — казались чем-то неприличным, едва ли не постыдным. Эту правду обычно называют «сермяжной». А сермяга, как известно (хотя бы по преданию), пахнет отнюдь не французскими ароматами и даже не «Красной Москвой». Вот и поныне зажимают нос эстеты, читая такие стихи.

Коренев в своих фронтовых стихах ничего не воспевает—он лишь фиксирует: так было. Название этого цикла — «Солдатская летопись» — выбрано им очень точно. Но автор — не бесстрастно-отрешенный Нестор, который пишет, «добру и злу внимая равнодушно», и уж тем более не любитель «крутого» натурализма, граничащего с цинизмом, как может некоторым показаться. В сущности, на всех его стихотворениях лежит отсвет «лелеющей душу гуманности» (если вспомнить прекрасное выражение В. Г. Белинского). И в стихотворении «Вьюга. Ночь...» ее не меньше, чем в других стихах. Но здесь человечность взята по высшей мере космической справедливости; жалость и сочувствие к другому — корчащемуся в предсмертных судорогах товарищу — уравновешены не жалостью к себе и собственной болью, а простым знанием своей — такой же точно — страшной судьбы и видением — до галлюцинации — себя на месте умирающего друга.