• «
  • 1
  • 2

Встречи с Астафьевым

1

На вид он оказался старше, чем я представлял, чем знал по фотографиям и телевизионным передачам. И как-то крепче, шире, ниже. Лицо было сильно испещрено морщинами, но больше всего запомнился больной слезящийся глаз, в котором стояла влага, и он от этого казался неподвижным. Весь облик его был сбитым, характерным, узнаваемым. И в лице еще сильнее сквозило что-то народное, знакомое, будто эти черты тысячи раз встречались в лицах случайных попутчиков в самых дальних поездах и на затрапезных вокзалах.

Народной была и его речь, но если когда-то давным-давно по радио ее грубоватая эпатичность казалась нарочитой, то теперь, когда я сам прожил столько лет за Уралом, она казалась настолько близкой и понятной, словно в ней была зашифрована вся моя сибирская жизнь. Тембр голоса, то, как по-красноярски произносит он слова, - все это напоминало речь капитанов с пароходов, тепловозных машинистов, охотников, трактористов, а облик этих людей мешался с его собственным обликом и обликом его героев и отливался в одно единое крепкое ощущение. Одет был Виктор Петрович в брюки и какую-то, кажется, зеленую кофту, отчего имел особенно домашний вид.

Встретились мы с Виктором Петровичем на Астафьевских Чтениях в Овсянке, куда я приехал прямо из Бахты. Добирался сначала на тепловозе, ползущем по осеннему дождливому Енисею, а в Енисейске ночевал в холодющей гостинице под тремя одеялами, потом трясся целый день на автобусе в Красноярск, потом на электричке до Овсянки. В буквальном смысле с корабля я попал на бал. С дороги знаменитая овсянковская библиотека показалась прекрасным замком. Сама Овсянка по астафьевским рассказам о детстве представлялась тихой деревней, притаившейся меж тайгой и рекой, а теперь выглядела размашисто и разномастно застроенным поселком, прилепившимся к трассе.

На втором этаже замка-библиотеки в специальной гостевой зале уже заседал Виктор Петрович с небольшой компанией. Меня проводили, представили, усадили за стол, Астафьев велел налить чуть не стакан водки (как охотнику), весело объяснив окружающим: "Он тут охотничат у нас". Мне, голодному с дороги, и водка и закуски были лучшей наградой.

На Чтениях Астафьев был вечно окружен толпой, и к нему было не пробиться. Помню, сказал он, что "если честно - на Чтениях мы мировых проблем с вами не решим, но главное, что вы все можете друг с другом попить водки и пообщаться". Так оно и вышло. Сам Петрович, как его звали в Красноярском окружении, особо не пил, уже здоровье не позволяло, и главным было просто продержаться на встречах. Еще запомнилось, что при общем (несмотря на неважное здоровье) веселом и балагурском настрое Астафьева, когда надо было сказать что-то ответственное с трибуны залу, он говорил точнейшими и краткими словами. Предложил послать телеграмму от всех участников встреч в Овсянке Василю Быкову, находящемуся на чужбине, - так "мы его маленько поддержим".

2

Потом в начале зимы с красноярской журналисткой Натальей Сангаждиевой мы посещали Виктора Петровича в Академгородке. Поразила квартира (сделанная из объединенных двух) в пятиэтажке без лифта. Я представил, как Виктор Петрович поднимается пешком по этой лестнице к себе наверх, и еще представил расселенных по шикарным писательским домам и дачам маститых столичных литераторов, и вскипело раздражение, обида: "Жиреете, гады, по дачам да пен-клубам... На лифтах ездите, а он пешочком, а вы его и мизинца не стоите, ни по-человечьи, ни в литературе".

- Проходите, ребята, - отворил дверь Виктор Петрович, - а это чо за поклажа? Неси ее тоже, - сказал он про авоську с рукописью книги, которую я поставил было в прихожей.

В гостиной стоял огромный светлого полированного дерева стол для гостей, а рядом рабочий стол - тоже большой, с каким-то зеленым сукном, все чуть старомодное, с размахом сделанное и какое-то классически-писательское. Именно так я представлял в детстве писательские апартаменты.

До этого я видел его только на людях, а тут в разговоре он поразил какой-то необыкновенно человеческой интонацией, понятными и близкими чувствами. Он рассказал про всякие официальные встречи, мероприятия, где его просят присутствовать, даже подарки дарят (по обязанности, а не от души), и как стыдно так вот сидеть, исполнять значительную роль. Он потер голову, под седой чуб подлезая ладонью, и морщась и краснея выдавил:

"Сты-ыдно..." И так верилось тому "сты-ыдно", казалось, что неловко этому видавшему виды человеку не только за один случай, а за все творящееся на Земле.

Потом подивился, как запросто кто-то говорит - мол, мы, писатели; "а я и сам-то себя писателем с трудом называю - неловко", - и я подумал, что сам так же чувствую и думаю - до чего родная мысль!

Шел ноябрь, и Виктор Петрович спросил, почему я не на охоте. Я ответил, что приболел, а он спросил-предложил:

- А нельзя как-нибудь потихонечку?

- А как потихонечку-то? Лежит бревно - его надо или поднять совсем или уж не трогать, или собаки хрен знает где соболя загнали - разве не побежишь?

- Да, конечно, нельзя потихонечку... - И потому, как он снова сморщился, было видно, что знает он все это прекрасно, что за секунду проиграл в голове и это бревно, и тайгу, и человека с уходящими силами, и снова поверилось и в его слова, и в интонацию какого-то последнего понимания жизни, ее сложности, невозможности одолеть нахрапом.

Потом спросил: "Как дальше жить собираешься? Все в Бахте?" И сказал, что надо перебираться ближе, в город - если литературой заниматься. Рассказал о своей жизни, как и где он жил: на Урале, потом в Вологде, а потом сюда вернулся, на Родину. Как дом этот купили. Еще речь зашла о том, как к Сибири прикипаешь, и он согласился, вот, говорит, люди пишут об этом, уехавшие в другие концы России. Я сказал, что когда Енисей начинаешь сравнивать с другими местами, они проигрывают, и Виктор Петрович согласился: Урал вроде похож на наши места, тоже вроде тайга, горы, вода, а не то - другое.

А я думал про Бахту, что когда уезжаешь, кажется, будто предаешь что-то важное, и вдруг Виктор Петрович сказал, что когда зимой проезжает Овсянку по дороге в Дивногорск, видит свой дом, то чувствует, как будто предал что-то.

Напоследок Петрович побалагурил. Рассказал, как был в окрестностях поселка Бор в Туруханском районе на Енисее, где у него живет игарский однокашник. Друзья его отвезли в Щеки - знаменитое и очень красивое место, оставили рыбачить, а сами отъехали. Стоит Петрович с удочкой, вдруг лодка, в ней мужичишко зачуханный. Глядит подозрительно, странно смотреть ему на эту удочку - место здесь осетровое, и непонятно, то ли правда с удочкой рыбачок, то ли нечисто дело, рыбнадзор замаскированный. Разговорились.

- Астафьев! Да ты чо! Да не может быть! Врешь! Скажи: "... буду!"

- ... буду.

- Ну ладно тогда.

И мужичок достает из бардачка "Царь-рыбу", рваную, замусоленную, мокрую:

- Подписывай!

А потом Виктор Петрович ехал на рыбнадзорской катере, и у капитана тоже была "Царь-рыба" и он ее тоже подписал.

- Поэтому я могу сказать, что мою книгу читает весь речной народ – от самых отпетых браконьеров до рыбнадзорских начальников! - весело подытожил Виктор Петрович.

Рукопись книги Виктор Петрович оставил у себя, мол, может, придумает что-нибудь, и сказал Наталье:

- Ты здесь все ходы и выходи знаешь. Помоги ему, Наташа, а то так и будет всю жизнь с этой авоськой ходить.

3

На Чтениях екатеринбургский художник Михаил Сажаев все крутил диктофон с записями знаменитого Петровичеваго балагурства. Астафьев что-то лепил про Овсянку, как мимо нее весной несет по Енисею всякий хлам, "тарелки несет, холодильники, машины, бляха-муха"... Говорил со своими интонациями, с непечатными добавками, и байка воспринималась тогда как просто хохма, а потом, когда вдумался - оказалось, что за смехом этим стоит и горечь, и боль о загаженном Енисее, природе, вообще всей нашей планете. Переживал он, говорил и писал о захоронении радиоактивных отходов под Енисеем, об испоганенной тайге, о том, что человек - самое вредное животное - пока все не изгадит, не срубит сук, на котором сидит, не успокоится. Говорил всегда беспощадно, как есть, ширью своей не помещался ни в какие ни круги, ни партии, лепил напропалую, что думал, болея и переживая, но никогда не ненавидя.