Павел Марушкин

Имперские амбиции

Вот здесь, значит, у нас стол располагается – прямо на травке, да; но под навесом. А то вдруг, скажем, дождь или птичка нашалит, пролетая? Ей‑то, птахе небесной, всё едино где; а тут скатёрка чистая, сахарница, опять же, самовар – медно чудище. И не медное вовсе, поправит тут же Елпидифор Анемподистович, а бронзовое; поскольку медь отродясь желтой не была, медь – она красная, так уж заведено, а вот бронза – да, бронзочка у нас желтая. Хороший самовар; литров на пять, не меньше. Из такого сам граф Толстой не побрезговал бы чайку отведать, на чистокристальной ключевой воде заваренного. Ну, а мы, хотя и не аристократы, но тоже – простенько и со вкусом.

Утром самовар разжигать не с руки; поэтому утром Елпидифор Анемподистович кофейку себе заваривает. Кофейник у него презабавный: алюминиевый, а на крышке этакий, знаете, дутый стеклянный пузырь. Забурлит внутри вода, зашумит, да ну плеваться через трубочку – а наружу ни–ни: стекло не пущает! Потому и называется: кофейник с гейзером. Любит Елпидифор Анемподистович с утра кофейку испить, да и кто не любит!

В обед, опять‑таки, не до самовара: тут тебе и борща вулканическое клокотанье, и мясо пожарить – а коли холодное варёное со вчерашнего дня осталось, снова дилемма: то ли с солёным огурчиком его, то ли яблок мочёных прошлогодних, с гвоздичинкой, а то молодой картошки нажарить… Не верьте, ежели кто молодую картошечку жарить не советует; Христом–богом заклинаю, не верьте! Вот Елпидифор Анемподистович не слушает таких горе–советчиков – и правильно делает. Картопля‑то молоденькая, ровно горох; вот он её помоет в ведёрке со щёткой, сполоснёт в двух водах – и на чугунку, в горячее маслице! Ну с голубиное яйцо клубеньки; что там, скажите на милость, чистить да резать! Зато как зарумянится со всех сторон, да этакие, знаете, ароматы поплывут по всему дому, да ещё говядина варёная, холодненькая, с хренком… Нет, положительно – не до самовара тут; дай бог руки дойдут чайник на плиту поставить, а то и вовсе мерло да боржомами запивать всё это сказочное свинство.

Зато уж вечером, как говорится, сам бог велел: щепочек мелких нащепить, бересту с полешка ободрать на растопу, а как займётся – шишек, шишек туда; сосновых, растопырчатых! И по всему участку дымком смоляным как потянет – ну, значит, дело пошло; трубу жестяную сверху для тяги, и знай себе подбрасывай, когда прогорит. Таким‑то манером чай будет ровно амброзия; напиток богов – а Елпидифор Анемподистович ещё и травки всякие в заварку кладёт; черносмородиновый лист, к примеру, или мелиссу, а то соцветья таволги – смотря, что по сезону выросло. Ну, это уж вовсе нечто невероятное получается, благорастворенье воздухов…

И вот, как заварка заварится, приходит на чашку чаю Отто Эмильевич Эрлих; не каждый день, вестимо – но иногда позволяет; этак, знаете, запросто, по–соседски. Другой бы, может, ещё и посмотрел косо: что, мол, за Эрлих; вовсе нелепая фамилия какая‑то – неимперская. Ан нет, копнёшь поглубже – самая что ни на есть имперская; они, Эрлихи‑то, хоть из пришлых, да уж колен десять в Империи и всё верой–правдой… А вас вот пошелушить, господин хороший: что там десять колен назад было – да, между нами, и за пять хотя бы? То‑то и оно; вздумаешь таким вот манером поинтересоваться – ещё и сам в дураках окажешься, а то на заметку тебя возьмут – мол, что за фрукт… Ну, к Елпидифору Анемподистовичу это вовсе отношения не имеет; сроду он на фамилии косо не смотрел, у него у самого фамилия редкостная – Стужа.

Отто Эмильевич, как водится, в кителе: но китель обычный, без нашивок; дачный, одним словом, китель. А вот перчатки белые, шелковые – это только ежели дамы за столом присутствуют в количестве одной или более; а ежели нету дам, так он по–простому тогда, без перчаток. Сахар оба предпочитают колотый; поэтому щипчики за чаем – наипервейший атрибут: каждый кусок рафинаду на свой манер окультурит да вприкуску. Солнышко вечернее мягко так под навес заглядывает, скатерть золотит, а они в плетёных креслах с чашками да блюдцами; задушевно, благостно…

Ну что, улыбается Елпидифор Анемподистович, много ли шпиёнов наловили за прошлую неделю, дорогой мой Отто Эмильевич? Ох, и не спрашивайте, горестно качает головой Эрлих; прямо напасть какая‑то. Лезут и лезут; ты их в дверь – они в окно; ловкие такие, изворотливые, зловредные! Раньше с ерапланов сигали; а как наши навострились ерапланы на подлёте сшибать – стали на пружинах скакать через границу, да столь резво прыгают – на мотоциклетке не всякий раз догонишь! Поверите ли, любезный Елпидифор Анемподистович – каженный божий день руки по локоть в крови; отмывать не успеваешь; а когда тут успеть? Всё допросы, допросы, а ежели не допросы – тогда доносы; а ведь в нашем, сами понимаете, ведомстве по каждому факту положено проверку производить.

Вот и у меня беда, кряхтит Елпидифор; тля все кусты облепила, не знаю, что и делать! Я уж и махоркой опрыскивал, и кисточкой их в жестянку с керосином смахивал, а толку чуть; вот завтра, ни свет ни заря, снова пойду бороться, ровно Аника–воин. Кивает сочувственно Отто Эмильевич; оно конечно – шпиёны нам покою не дают; а паче того враг внутренний, доморощенный, исконный. Вот он‑то для Империи хуже горькой редьки; против такого все шпиёны – тьфу! Плюнуть и растереть. Сидит он перед тобой, болезный, глазёнками на тебя лупает бессмысленно – ну ангел, не человек! А копнёшь поглубже, такое полезет, такое! Кошмар просто; лучше и не знать. До чего доходит: ночью встанешь, подойдёшь к зеркалу – а рожа там ну донельзя подозрительная! Так бы и дал по сусалам: признавайся, дескать, сукин кот; не может такого быть, чтобы не злоумышлял!

Это верно, прихлёбывает Елпидифор Анемподистович из блюдца; тля ещё не зло; вот мучнистая роса – это напасть так напасть! Сколь из‑за неё уже повырубить пришлось; и смороды, и крыжовника; как вспомню – аж плакать хочется! Зато с другой стороны, за домом, две новых грядки освоил; на солнышке – стало быть, под клубнику. Клубника, она это дело любит; сочная вырастает, налитая! Только сетку от дроздов прикупить ещё; потому как дрозд птичка хоть и малая, но зловредная: не столько поест, сколько попортит.

Посадки – дело хорошее; кивает Отто Эмильевич; будь моя воля, кой–кого посадил бы превентивно, в назидание прочим, так сказать. Но тут с умом надо: одних сразу по этапу, а другим этак внушеньице сделать, провести разъяснительную беседу. Не дай бог, прознают заграничные щелкопёры – поднимут шум, трескотню, дескать, страдают некоторые невинно под железной пятой; как будто у самих по этой части кучеряво. Она, заграница‑то, только и ждёт, чтоб нагадить – но всё изподтишка. Боятся Империи, у нас ведь как: чуть что – и драг нах остен или там, вестен… И – в пыль! Дело хорошее, я так считаю; иначе никто тебя уважать не будет. Главное, чтоб показательно. Взять хотя бы последний парад: сначала чудеса воинской техники ездили, ажно самим страшно сделалось. А следом батальон за батальоном; и все рослые, статные – орлы, да и только!

Есть такое дело, смеется довольно Елпидифор Анемподистович; вишь вон, парничок новый возвёл, так что огурчики будут не хуже прошлогодних – один к одному, крепенькие, пупырчатые; я уж соскучился по малосольным. Да ещё кабачки у меня зреют; скажу тебе по секрету – бомбы какие‑то, а не кабачки. Первый раз вижу, чтобы в нашем весьма умеренном климате что‑нибудь до таких стратегических размеров вырастало.

Разложу‑ка я пасьянс перед сном, встаёт из‑за стола Отто Эмильевич; спасибо тебе, Елпидифор Анемподистович, за чай да за компанию – всегда приятно побеседовать с надёжным человеком. Тебе тоже спасибо, говорит Стужа; и оба соседа расходятся по домам, вполне довольные чаепитием и друг другом.