Копылов ушел, а Качан в волнении ходил по палате, думал о человеке, который так круто изменил свои интересы в жизни — с такой верой и смелостью устремился в заповедную область науки, к которой раньше не имел никакого отношения.

«Есть же люди! — размышлял Качан, выходя в коридор и гуляя в безлюдных закоулках. — Интересно, а как он относится к алкоголю? Пьет ли? И если пьет — что думает о взглядах академика Углова?»

Назавтра в условленный час Копылов явился в палату и позвал на процедуру. Не на массаж, а на «процедуру» — так и сказал.

В небольшой комнате у окна стояла низкая широкая лавка.

— Раздевайтесь до пояса. Ложитесь.

— На спину?

— Да, на спину.

Копылов сел рядом. Качан сжался — невольно, машинально. Но Копылов сперва нежно коснулся кожи. Стал поглаживать, распрямлять. Теплые жесткие пальцы ходили кругами, все сильнее давили тело. Качан успокоился, расслабился, но вдруг он вздрогнул всем телом. Боль возникла внезапно от сильного нажатия большим пальцем под ключицей и тревожной волной разлилась по телу.

— Лежите спокойно, — сказал Копылов.

Он надавил сильнее. В одном месте, другом. Теперь уже всеми пальцами. Качан закрыл глаза, постанывал. А Копылов «ходил» по телу — то там, то здесь... Качан сжал зубы. Терпел. И даже стонать перестал. Только навязчиво думал о конце процедуры. И Копылов, словно понимая его нетерпенье, ослабил нажимы, снова мягко, нежно разглаживал, успокаивал.

— Организм, умница, мы причиняем ему боль, а он защищается, мобилизует силы и в то место, где ощущает боль, бросает средства и материалы, не совсем еще нам понятные, неведомые, но способные ремонтировать, восстанавливать, устранять поломки. И заодно, так сказать, попутно — излечивает болезни целого региона. В этом смысл нашей процедуры.

— Может быть, может быть, — соглашался приходивший в себя Качан. — Хотелось бы верить. Скажите, это ваши собственные мысли?

— И свои, и чужие. Наука не исключает чужих открытий. Но вы потерпите. Вот здесь...

Он надавил раз, другой. Разгоряченные и еще более жесткие пальцы Копылова словно вонзились в рыхлое тело Качана, прошлись под ребром и словно крючьями зацепили нерв. Боль прострелила все тело, бросила в жар.

— Это слишком! — Качан пытался увернуться от бегающих пальцев, но пальцы настигали, за одной волной катилась другая волна боли, третья. И Качан уже терял терпенье, он весь покраснел и покрылся испариной. А руки снова взлетали над ним, и он видел, как были красны и словно бы дымились подушечки пальцев Копылова.

Шел десятый день пребывания Качана в клинике Углова. Клиника — старое, недавно отремонтированное пятиэтажное здание, палаты, лаборатории просторные, потолки высокие. Но главное здесь люди. Каждый сотрудник, будь то профессор или рядовой врач, исполнены какого-то особого, величавого достоинства: идеально отглаженные халаты, мягкие тапочки, серьезные, заботливые, внимательные лица. Здесь всегда царит атмосфера каких-то важных дел, событий... И, действительно, тут почти каждый день совершаются операции — на сердце, на легких, на сосудах. В коридорах можно слышать: «Кто оперирует? Федор Григорьевич?.. Ну, значит, закончат рано».

Углов берет на операцию сложных, тяжелых больных, но оперирует быстро. Одну и ту же операцию опытный хирург, профессор, делает три часа, Углов закончит за два. От операции, особенно, сложной, редкой, зависит ритм и характер всех дел клиники. Освобождаются хирурги, ассистенты, начинаются приемы больных, обходы, дела, требующие участия ведущих врачей, самого академика. Об этом не говорят, но это знают все — от профессора до няни и гардеробщицы.

В этот ритм был вписан Качан — человек по природе пытливый, склонный все оценивать, анализировать методом ученого, меркой точных наук, математики.

Ритм жизни и всех дел клиники указывал ему на стройную систему, четкость и деловитость, внушал уважение и веру в знание и мастерство врачей.

Он знал: Углов назначил ему нестандартное, немедикаментозное — и даже как будто бы немедицинское лечение. И это ему нравилось, значит, он не так уж плох, раз ему еще может помочь этот конструктор-испытатель вертолетов — наверняка какой-нибудь чудак, однако, чудак безопасный. Ну, пожмет пальцами — там, сям... Вроде массажа. Больно бывает, но человека, случается, изобьют до синяков, и — ничего. Проходит. А тут — болевые нажатия. Точечные. Что-то от китайской или тибетской медицины. Может, и в самом деле — будет толк. Чем черт не шутит!

Сегодня Борис прошел седьмую процедуру — последнюю, самую интенсивную. Назначь ему Копылов восьмую, девятую — он бы, наверное, не выдержал, попросил ослабить болевые нажимы, но Копылов сказал: «Хватит! Посмотрим, как поведет себя ваше сердце». А сердце, умница, трудилось без сбоев, Качан уже много и резво ходил по коридорам — в безлюдных местах переходил на быстрый шаг: взад-вперед, взад-вперед. До пота, до легкой ломоты в ногах. А сердце — как бы не сглазить! — билось в груди ровно и сильно.

Качану никто ничего не носил. В клинике он сидел на строгой диете, чувствовал, как тает масса его тела и весь он становится легче и крепче.

Углов назначил ему блокады с введением лекарства в область сердца. Ночью Качан не мог заснуть. Длинная, кривая игла маячила перед глазами. «Нужна большая точность... можно задеть сосуды», — беспокойно бились в сознании чьи-то слова.

Утром Качана разбудила сестра.

— В одиннадцать часов вам назначена операция.

— Укол или операция?

Сестра пожала плечами.

Чтобы как-то скоротать время, он вышел в коридор и до одиннадцати толкался у дверей палат. Затем дежурная сестра привела Качана в предоперационную. Тут было много народа, готовили операционный стол, пробовали лампы, тянули провода к аппарату со стеклянными цилиндрами. Сестра, видя его замешательство, сказала:

— Это не для вас, для серьезной операции.

Потом Бориса усадили в кресло, которое тут же опустилось, и он оказался в полулежачем положении. Свет слепил глаза, слева и справа хлопотали сестры. Углов в операционной не появлялся, но Борис чувствовал, что его ждали.

В руках одной из сестер он увидел иглу — ту самую, длинную, кривую. Качан криво усмехнулся. Хотелось спросить: а не опасно это, сестра? Появился Углов. В откинутую назад руку ему вложили баллон с иглой. Другой рукой он коснулся груди Качана, нащупал мягкое место — там, где шея соединяется с грудью. Игла кольнула, стала погружаться. Ни наркоза, ни просьбы закрыть глаза. Борис видел и чувствовал, как длинная, блестевшая в лучах лампы игла уходила в плоскость груди. И затем так же видел, как Углов большим пальцем с силой надавил поршень. Внутри стало тепло — все теплее, теплее.

— Мне жарко, — проговорил Борис.

— Ничего. Так действует новокаин.

— Очень жарко. Я теряю сознание.

— Крепитесь, мы даем вам большую дозу лекарств.

Около месяца пролежал в клинике Борис Качан. Ему делали болевые нажатия и дважды — новокаиновую блокаду сердца. За это время он не выкурил ни одной сигареты. Врачи в клинике предупреждали: за рюмку или сигарету — выпишем.

Борис похудел на двадцать килограммов. И когда после клиники вечером поднимался к другу на третий этаж, то, к радости великой, не почувствовал обычного сердцебиения.

— Явился — не запылился, — встретил его друг. — А мы уж думали, укатил в Москву.

Переступив порог гостиной, Борис увидел накрытый стол. И ряды бутылок с яркими наклейками. Сердце екнуло, но тут же решил: «Пить не буду!»

С этой мыслью Качан садился за стол. Юра Кочергин жил когда-то в Москве, по соседству с Борисом. Они учились в одной школе. Потом Юра женился и переехал в Ленинград. Здесь он работал архитектором.

— На больничных-то харчах отощал, наверно... Вот мы и подкрепимся.

— Только этого, — Борис показал на бутылки, — не надо. Сердце, брат!

— В детстве ты будто не жаловался. Что случилось, а? — Юрий смотрел на него с состраданием. — Однако я тебе сладенького... Выпьем за встречу! — Юрий поднял рюмку.