Изменить стиль страницы

Мне очень запомнилась встреча в ЦК, на том же пятом этаже, где кабинет Горбачева; достаточно загадочная, начавшаяся ровно в полдень, когда он снова кричал на меня, и не только на меня, а мне снова не было страшно. Никому не было страшно, а он обозначал собой образ ужасно строгого руководителя, меня не покидало ощущение ненатуральности происходящего и некий дальний, непонятный мне сразу расчет Горбачева.

Начнем с того, что уже сначала он был не очень похож на себя. Угрюмый, со сдвинутыми бровями, начавший со слов о том, насколько всем нам необходима сверка часов в борьбе за общее дело.

Уж это общее дело. Не поверю, чтобы Горбачев не в состоянии был понять, что у него и его противников никакого общего дела нет. Но он говорил об этом снова и снова, а я, как на хорошей пьесе, ощущал затаенность второго, глубинного смыслового ряда за верхним слоем аккуратных до банальности тезисов.

Не то чтобы с каждым годом — даже с каждым месяцем пребывания у власти из него уходила молодая комсомольская плюшевость, нарочитость экзальтации, но боль его подымалась изнутри, постепенно делая Горбачева все более жестким и самозабвенным. Он, мне кажется, испытывал удовольствие большого спортсмена, продумывая, как дойти как можно дальше. Так нападающий в американском футболе мчится, зная, что его остановят, и больно мощный защитник, уже напрягшийся на пути. Но следующая схватка будет уже ближе к чужой линии, по пути к ней его, наверное, не раз еще сшибут.

Тогда, 13 октября, Горбачев кричал на нас. Вначале на многих сразу, обвиняя прессу в безответственности, левацких загибах и плохом служении партийному делу. Затем он выкричал в зале Старкова, редактора популярной, но не знаменитой еще газеты под названием „Аргументы и факты“. Я помню звенящую тишину, в которой Горбачев тыкал пальцем в Старкова и кричал, сверкая неизменными своими очками в тонкой оправе, что на месте его, Старкова, он бы подал в отставку и ушел из газеты. А ведь все дело было в малом — в статистике, обнародованной газетой. Согласно этой статистике, он, Горбачев, не всегда был на первом месте по популярности в стране, а Лигачев и вовсе был где-то в конце списка. Горбачев лютовал на редактора, будто тот разгласил секрет изготовления немыслимой бомбы или еще чего-то, на чем зиждется мощь.

Он кричал, и было не страшно, и жаль было кричащего лидера. Еще я глядел на Яковлева, с которым у меня были хорошие отношения, и на Медведева, с которым мы друг друга терпеть не могли. Секретари ЦК были спокойны. Будто глядели по телевизору запись матча, результат которого был им уже известен.

Горбачев говорил долго. Он посокрушался, что американский госсекретарь Бейкер по отношению к перестройке более оптимистичен, чем советский экономист Шмелев. Затем он поругал еще одного экономиста — Попова, велел, чтобы редакторы строже блюли партийную линию — и все это непримиримым тоном учителя, только что получившего самый невоспитанный класс в школе. Члены политбюро сидели, окаменев.

Оборвав речь на совершенно хрущевских интонациях, близкий к обещанию лидера прежней перестройки показать кузькину мать, Горбачев поднялся — такой же неулыбчивый, даже угрюмый. Я подошел к нему. Мы встретились взглядами, и вдруг я увидел не его. Этот другой человек, внешне похожий на Горбачева, вдруг как-то странно, по-крабьи, боком двинулся к выходу из президиума, тыча в меня пальцем и буквально крича.

— Не сдержал слова! Не сдержал слова! Продолжаешь разводить литературные споры! Не сдержал слова! Ввязался в перепалки!

Совсем странно. Я действительно продолжал переругиваться с шовинистическими ежемесячниками вроде „Молодой гвардии“ или „Нашего современника“, но делал это, защищая от атак его же, Горбачева, и тезисы, которые время от времени он вдохновенно провозглашал. Это ведь не только и не столько меня, а его топтали шовинисты, визжа, что руководители продают страну (в основном евреям) и социализм (а кто его такой купит?). Впрочем, такую точку зрения, захлестывающую ура патриотические издания, секретарь ЦК Медведев называл плюралистической, а попытки воспротивиться ей — разжиганием страстей в обществе. Другой секретарь ЦК, Лигачев, следил за тем, чтобы суперпатриоты регулярно получали высшие ордена и медали от благодарного отечества. Но Горбачеву-то зачем их защищать?

Последним впечатлением от октябрьского совещания в ЦК (оно стало послед ним, избравшись президентом, Горбачев прекратил встречи такого типа) был уходящий боком в дверь лидер перестройки, гневно тычущий в меня пальцем.

Я огляделся в зале. Никогда я еще не видел таких счастливых рож у старой редакторской гвардии, у этих Алексеевых, Грибачевых — имя им легион. Все они улыбались до ушей, расправляли плечи, а кто-то и взглянул на меня с такой победоносностью, что я не нашел сил ответить. Даже взглядом.

С редактором сатирического журнала „Крокодил“ Пьяновым мы пошли пообедать и долго угадывали, в чем дело, откуда этот сосредоточенный залп по своим. А может быть, для Горбачева сменились понятия „свои“ и „чужие“? Никто в это не верил, но — тем не менее.

Наутро я ожидал вызова в ЦК. Все в СССР имеет свои ритуалы, и ЦК существует для разъяснения нам, грешным, мимолетом изреченных высоких мыслей вождей. Всегда назавтра после начальственной речи клерки помельче принимались нам её растолковывать. Я косил глазом на телефон правительственной связи с гербом на диске, но телефон молчал. Позже редактор „Аргументов и фактов“ Старков сказал мне, что ожидал звонка еще более напряженно, а когда дождался, то это был звонок от одного из высоких партийных начальников, который велел ему, Старкову, не волноваться и спокойно работать. Напряженный редактор вовсе не этого ожидал.

Зазвонил и мой телефон — сразу после полудня. Мой приятель из „Правды“ прямо-таки повизгивал от восторга. „Сняли нашего главного — Афанасьева!“ — захлебываясь, сообщил он. Через сутки ушел в отставку восточногерманский диктатор Хонеккер.

Разъяснительное совещание в ЦК так и не состоялось. Совещания вообще прекратились с тех пор. Лишь вызывали время от времени — в индивидуальном порядке. Меня пригласил Медведев, и я ахнул, увидев у него в кабинете на столе для совещаний печенье, кофейник и маленькие кофейные чашечки.

— Угощайтесь, — предложил секретарь ЦК. И после паузы, пролистав последний номер „Огонька“, заметил. — Читая ваш журнал, люди перестают верить в социализм, Виталий Алексеевич.

Я разжевал вкусное печенье, отхлебнул кофе и ответил.

— Посещая ваши магазины, люди перестают верить в социализм.

— Так мы ни до чего не договоримся, — сказал Медведев. У меня было точно такое же ощущение».

28 августа 1991 года «Известия» сообщили, что Виталий Коротич больше не является главным редактором журнала «Огонек». Его место после выборов в журналистском коллективе редакции занял бывший первым заместителем Лев Гущин. Накануне Коротич прислал из Нью-Йорка по факсу письмо с просьбой об отставке. Причины этого решения — в не очень хорошем здоровье и желании посвятить себя преподавательской работе в университетах США. Как заявил Лев Гущин на собрании коллектива «Огонька», журнал будет попрежнему держать линию левее центра.

Гущин еще нет, но Виталий Коротич уже вошел в нашу историю одним из активных разрушителей цитадели сталинизма и ГУЛАГа. Этого бывшего киевлянина, сделавшего фактическую карьеру в Москве, хорошо знают и за океаном. И, соответственно, охотно тычат ему в нос не только букеты цветов во время публичных выступлений. В эмигрантской нью-йоркской газете «Новое русское слово» дважды (7.4.1991 и 2.6.1991) приводились слова Коротича о Горбачеве, на котором нет других грехов, кроме как «изучение произведений Брежнева». А тогдашнее руководство госбезопасности, по Коротичу, тоже заслуживало доверия и поддержки, потому что руководитель КГБ Крючов — «человек очень верящий в Горбачева и поддерживающий его».

Чтобы понять феномен Коротича, советской демократической прессы и всей нашей политической жизни, стоит еще раз посмотреть, что говорит бывший шеф «Огонька», — ниже следует его интервью журналисту Е. Додолеву, которое поместил «Московский комсомолец» (21.9.1991) под заголовком «Грустные попытки Виталия Коротича. Реквием по „шестидесятникам“»: