Валентин Маслюков

ЗЕЛЕНАЯ ЖЕНЩИНА

Театральный детектив

Автор приносит благодарность

Екатерине Полянской,

которая

рукой хирурга,

с вдохновением поэта

наложила последний шов

на этом сюжете

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Превосходство мужчины, положим, идея банальная, с кислым запахом пивной забегаловки. Но так или иначе, независимо от качества самой идеи превосходство мужчины утомляет женщину. Это единственно устойчивый ориентир во всем том социологическом тумане, который окутывает отношения полов. Превосходство мужчины утомляет женщину, и женщина, не смирившаяся и не слишком увлеченная, испытывает потребность освободиться от власти мужчины — хотя бы для того, чтобы испытать пределы этой власти. Сколько измен, кстати сказать, было совершено просто из любопытства! Неужели на этом все? И вот стеснение в груди побуждает женщину озираться по сторонам. И она не особенно медлит, чтобы удовлетворить любопытство: таки да, ничего больше. Все то же самое еще раз. Закономерность эта представляется женщине по невинности чувств открытием, открытие возбуждает дух исследования, который требует опять же нового опыта. К тому же любовное приключение это доступный каждому детективный сюжет. Самодеятельный романный сюжет, который приносит сильные жизненные впечатления, новый виток ощущений с предопределенным исходом. Женщина не замечает мужчину, если он уступает ей умом, достоинствами, положением, наконец, и, неизменно склоняясь к тому, кто ее превосходит, загоняет себя в ловушку, вынужденная выбирать (пока она еще выбирает!) между бунтом и одиночеством.

Засунув руки в карманы, средних лет художник задумался посреди людного тротуара. Подвешенный через плечо большой планшет горбатился у него за спиной, как сложенное крыло. Внимание прохожих останавливала затем необычная, какая-то волосатая, не причесанная кофта темно-красного цвета, дополнением к которой естественно служили стриженная борода и густая, сползающая на лоб челка художника. Напряженному складу ранних морщинок соответствовал резкого рисунка нос. А опущенные в землю глаза, чувствовал прохожий, всякое мгновение могли вскинуться в пронизывающем встречном взоре.

Не столь все же связные и законченные, как они были тут изложены, мечтания о природе женщины заставляли художника хмыкать, не заботясь о чужих взглядах. Временами он подергивал головой, словно пытаясь избавиться от призраков воображения. И это заставляло предположить, что логический характер его мечтаний подразумевал не один только общий, теоретический случай, но скорее даже, исключительно случай частный — конкретного человека, женщину, на которую он и примерял свои умозаключения.

И более того, женщина его волновала. Именно по этой причине он мешкал, собираясь войти в арку коричневого, рассеченного выступами дома.

Набрать в домофоне код… И, когда женщина, отомкнув запоры, поведет его за собой: светлые волосы… плечи и стан, которые уводят взор к волне бедер, — произнести деланным голосом: «Майя…»

Следующие несколько слов ему не давались. Они не имели той внутренней убедительности, которую он искал, пытаясь сочетать в одной фразе и силу, и обволакивающую лесть. Слова эти, напротив, оставались провалом воображения, вокруг которого и кружила возбужденная мысль…

«Да?» — отзовется суховатый, ничего не обещающий голос в домофоне. — «Это я, Генрих Новосел», — скажет он. — «Вячеслава нет, — возразит она с замечательной бестактностью. — Он в театре». — И после долгой, на два мгновения паузы добавит: — «Входите!»

«Я улыбаюсь тому, кто мне нравится», — серьезно объяснила она однажды в ответ на шутливое замечание Генриха, что складывается, черт возьми, впечатление, будто Майю гложет романтическая печаль. «Похороненное в тайниках прошлого преступление», — добавил он, чуть запнувшись. Она улыбнулась.

Скупую улыбку эту он отложил в памяти, приучившись подбирать за Майей приметы ее настроения. Сдержанная, выписанная холодным синим кобальтом манера Майи завораживала. Изысканный аристократизм ее таил в себе едва намеченное обещание и чего-то иного. Сдержанность женщины имела ясное Генриху как художнику эстетическое значение, потому что подразумевала незаурядный диапазон чувств: от нежнейших, на пределе слуха переливов адажио, которые выводят, чередуясь, одинокая скрипка и флейта, до ураганного allegro furioso всего оркестра под нескончаемые, бьющие в сердце взрывы литавр и барабана. Способность к игре оттенков на сколь угодно малом отрезке произведения и доступный художнику диапазон красок — от самого тихого до громоподобного, от нежного до грубейшего, способность находить богатство в переборе и почти уже неразличимо тусклого, и невыносимо яркого — признак большого таланта. Нельзя ожидать художественных откровений от того, кто всю жизнь играет в среднем регистре.

Майя не имела склонности к среднему регистру. Она представлялась Генриху драгоценным музыкальным инструментом с неизведанными еще возможностями: умелые руки бережно достают инструмент из непритязательного футляра…

Ему нравилась взвешенная умная речь Майи, которая по какому-то влекущему контрасту так подходила к ее чувственному облику. Майя представлялась ему не грузной виолончелью, не легкомысленной скрипкой — совершенных пропорций виолой с тяжелыми бедрами. Такую Колмогоров не выпустил бы на балетную сцену, но легко представить ее под сводами храма в священнодействии среди недвижных изваяний любви и смерти.

«Я улыбаюсь тому, кто мне нравится», — серьезно пояснила она в ответ на шутку, и это походило на оскорбление. Спокойное, без намерения и без личного чувства оскорбление, которое наносит лакею красавица. Так что одной этой фразы хватило бы, чтобы уничтожить всякую возможность чувственных фантазий. Если бы только их, Майю и Генриха, не связывал один давнишний разговор. Нечаянная интимность ночной поры: они сидели в кабинете Колмогорова, не зажигая огней, прислушивались к тишине квартиры и ждали хозяина, болтали о пустяках, а потом незаметно соскользнули на извечный разговор о себе.

Майя училась на предпоследнем курсе мединститута в Ленинграде и специализировалось в психиатрии, а Колмогоров заканчивал балетмейстерское отделение консерватории. «Тогда я уже понимала, что такое талант, — повествовала она тихо, так тихо, что он вынужден был напрягать слух. — Я уже прикоснулась… я наблюдала ту человеческую деятельность, где профессионализм подразумевает… ну, как сказать?.. всегдашнюю настороженность… возбуждение ума и ощущений. Понимаете?» — «Да». — «Если бы вы держали в руках книгу Кандинского о галлюцинациях, вы бы увидели, что такую работу нельзя написать без художественного чутья, без свойственных таланту прозрений».

«Кандинского?» — не удержался он. — «Вот именно, — тотчас поняла она, — двоюродный брат или что-то вроде того, родственник вашего Кандинского. Но наш Кандинский, психиатр, по-моему талантливее».

Он не стал разводить дискуссию, чтобы не уйти в сторону от того, что его занимало, и только поощрил ее уважительным междометием.

«Колмогоров очень, очень талантлив, — продолжала она так же тихо, без аффектации, словно говорила: хорошенько помешать и положить две ложки соли. — Но в то время, как мы познакомились, никто этого не знал». — «Разве?» — односложно перебил он. — «Колмогоров тогда был никто. А профессия балетмейстера представлялась мне чем-то эфемерным. Но я свои суждения держала при себе. А пошла я за Славой почему?.. Я увидела в нем надежного человека. Я устала, и хотелось чего-то надежного».

Удивительно откровенно, отметил про себя Генрих.

«Ребята у нас на курсе торопились продемонстрировать женщине, что они умнее. Легонечко так, мимоходом унизить. Слава не был таким… А мне казалось, что для меня уже ничего не возможно. Я чувствовала себя старухой… Мы валялись на травке. В лесу. Май, а было уже тепло, даже песок теплый. Я разомлела, сбросила куртку. Билось сердце, и я знала, что, немного ласки, и я отдамся. Между нами еще ничего не было. А он сказал: хочешь за меня замуж? Я не поверила. Подумала, это так… юбку снять. Солнышко в голову ударило. Я почувствовала даже что-то вроде досады. Как от неверной ноты».