Валентин Маслюков

ПОГОНЯ

Рождение волшебницы

книга пятая

Знойным летом 771 года от воплощения Рода Вседержителя по неспокойным дорогам Словании шел хорошенький, ясноглазый пигалик с котомкой за плечами.

Молоденького пигалика, пока он не вошел в возраст, лет до тридцати и до сорока иной раз, трудно отличить от обыкновенного мальчишки, разве что необычайно благоразумного и воспитанного. Таков и был с виду одинокий путник с котомкой; довольно широкое, но тонко очерченное в подбородке, круглое личико его отличалось младенческой нежностью румянца. Глубокие темные глаза, бровки, реснички и розовые губки — вот вам примерный и чисто умытый мальчик; и только трезвое напоминание стороной, что это все ж таки не мальчишка, а пигалик, не ребенок, заставляло остановиться на мысли, что малышу этому, должно быть, не меньше двадцати лет отроду. А то и все тридцать.

Пышные соломенные вихры малыша украшали несколько васильков, только что сорванных, по-видимому, на обочине, — плоская белая шапочка оказалась в руках, и пигалик помахивал ею на ходу, словно бы не зная, куда пристроить. Легкомысленные украшения на макушке вызывали представление о свойственных легкомысленным летам забавах, но внушительный кинжал на поясе, напротив, подводил к мысли, что парнишка шутить не склонен. Можно было отметить основательное дорожное снаряжение путешественника: крепкие башмаки, которые оставляли в пыли утыканный гвоздиками след, толстая зеленая куртка и кожаная котомка с карманами. Все это было, несомненно, самое основательное, настоящее, рассчитанное не на забавы, а на долгий путь и трудную службу — все принадлежало основательному, в известном уже возрасте человечку.

И потом — с этого следовало начинать! — дети пигаликов не гуляют за сотни верст от родного дома, от исконных своих обителей в горных дебрях Меженного хребта, пигалики не знают беспризорников и бездомных, и значит, ничего иного не оставалось, как признать, что розовощекий, нежный малыш этот был вполне сознательной, ответственной за свои поступки личностью.

И то только удивительно, что судьба хранила малыша, его никто не обидел. Ладно, никто не позарился на детского размера куртку и башмаки — пусть, но ведь, наверное же, можно было найти применение такому полезному предмету, как котомка, — завидная вещь для всякого из тех беззастенчивых молодцев, которые в несметном множестве заполонили собой слованские дороги. (Надо было бы, впрочем, исключить из опасных для нравственности бродяг и разного встречного ворья соблазнов кинжал — штуку вполне подходящую, но, как известно, обоюдоострую.)

Так или иначе, оказавшись за сотни верст от родных гор, малыш, конечно же, претерпел немало превратностей, и если хранила его до сих пор судьба, то не менее того хранило и самое звание пигалика — существа и презренного, и опасного, вредоносного по сути крепко укоренившегося в народе предрассудка. И поскольку проистекающая от пигалика опасность представляет собой по смутному понятию обывателя нечто неуловимое и необъяснимое, обыватель (тот же бродяга) склонен сторониться заразы, не доискиваясь причин.

Словом, Золотинка… — а хорошенький пигалик с котомкой за плечами и была, разумеется, претерпевшая превращение Золотинка! — не узнавала страны, которой не видела почти два года. Страшно сказать — два года! — если не было тебя два года на родине в пору смут и лихолетья. То была чужая страна, чужая. Ощущение, поразившее Золотинку тем больнее, что не было никакого способа вернуться к своей. Где же искать иную? Ту, что навеки сроднилась с юностью Золотинки и детством, что мерещилась ей в подземельях у пигаликов.

Не внешние приметы беды: пожарища и поросшие сорняками пустоши, где белели растасканные собаками кости, угнетали Золотинку — не только это, но нечто такое непоправимо переменившееся в самих основах народной жизни и духа. Это можно было бы назвать ожесточением и безразличием в той же мере… какое-то разнузданное равнодушие ко всему на свете, включая, кажется, и собственную жизнь.

Толпы оборванных висельников на дорогах с пренебрежением взирали на развешенных в назидание живым мертвецов, которые отягощали ветви всякого сколько-нибудь раскидистого и приметного, на пригорке дуба. Посинелые мертвецы отвечали живым точно таким же равнодушием, которое нисколько не умалялось кривой ухмылкой на запрокинутой, перекошенной роже. Казалось, те и другие без затруднений менялись местами: живые заступали место повешенных, тогда как висельники сходили повсюду по нужде за людей.

Самое поразительное, что они смеялись и, бывало, пускались в пляс. Бог знает, какой находили повод для радости обездоленные, бесприютные люди, среди которых было немало растрепанных женщин и чумазых диковатых детей, — чему бы они ни смеялись, они никогда не делили своего веселья с пигаликом, даже таким безобидным с виду, как сильно убавившая в росте Золотинка. Они замолкали, когда пренебрегая косыми взглядами, пигалик пытался подойти ближе, чтобы прислушаться.

Иногда Золотинка испытывала нечто вроде зависти. Эти толпы сдвинутого с места, лишенного корней народу спали и ели, где пришлось, беззаботные, как однодневная мошка. Они сходились и расходились, не здороваясь и не прощаясь. Они дрались, грызлись, отнимали друг у друга жалкую свою добычу и однако же всегда оставались под охраной всеобщего равенства лохмотьев; как бы ни терзали они друг друга, они оставались среди своих и, растворяясь среди себе подобных, обретали спасение в безвестности.

А Золотинка, верно, не умела пользоваться свободой. Судьба преподнесла ей столь редкий дар: освободила от прошлого, от ошибок его и недоразумений, позволив начать все с чистого листа. Заточенная в камень, она умерла и воскресла, осужденная жестоким приговором, воскресла вторично, обращенная в пигалика, обрела еще одно рождение. Что связывало теперь свеженького, как младенчик, малыша в белой шапочке и в крепкой зеленой куртке с прежней, оставшейся в невообразимой дали Золотинкой? Казалось, ничто. И все же никому не ведомый, ничем никому не обязанный пигалик-изгой Золотинка, едва только выскользнув из тюремных тенет, уже ощущал на себе путы долга.

И хотя Золотинка сказала Буяну «нет», сказала или подумала сказать, отмолчавшись, когда нужно было говорить, самое ее «нет» непостижимым образом влекло за собой обязанности и не приносило облегчения. Такое уж было несчастное свойство Золотинки: как бы ни повернулось дело, из любых обстоятельств она умела извлекать хлопоты и нравственные затруднения. Сказавши «нет», нельзя было уйти от сознания, что Буян-то, в сущности, прав. Более чем прав. Неумолимо прав. Сколько ни отмалчивайся, куда ты денешь пробужденное Буяном воображение?

Тогда, после старательно разыгранного обеими сторонами побега, когда обращенная в пигалика Золотинка, благополучно миновав указанные ей заранее заставы и ловушки, уже сбегала козьей тропой в долину и полной грудью вдыхала упоительных воздух воли, ощущая себя свободной от всех долгов, грехов и ошибок, от прегрешений прошлого… это прошлое нашло способ напомнить о себе и о долге. В узком месте тропы под скалой, где нельзя было разминуться, поджидал Буян.

Член Совета восьми, седеющий пигалик с детским личиком, на котором застыла не совсем естественная, какая-то болезненная улыбка, держал шляпу в руках и, увидев беглеца, тотчас ее надел.

Золотинка обрадовалась другу, не совсем понимая только, что значит эта сумрачная, со вздохами и с застылой улыбкой сосредоточенность.

— Присядем, — строго сказал Буян, оглядываясь по сторонам.

Они сошли в заросшую изумрудной травой ложбину, где бежал в глубоком каменном ложе, низвергаясь по уступам, ручей, и опустились на прогретую солнцем землю. Буян нашарил камешек и поводил рукой, примериваясь добросить до воды, но передумал, бросать не стал, отложив это легкомысленное занятие до другого раза.

— Вот ты и беглец. Изгой. Ничто не связывает тебя с обществом, — начал он, и нечто особенное в голосе заставило Золотинку насторожиться. — Изгой, ты извергнут обществом. И по легенде, и по жизни. Мало что связывает тебя с людьми и еще меньше с пигаликами.